Возмездие
Шрифт:
После нескольких дней отдыха я вдруг почувствовал общую слабость, дурноту и полнейшую апатию. Внезапный приказ ничего не делать мой организм уже не смог вынести. Медики направили меня трое суток отлеживаться в военном госпитале, где я спал по четырнадцать часов кряду.
Более-менее придя в себя, я получил предписание ехать в Мау, что расположен в центральной части Индии. Там со склада мне выдали личные вещи, которые я оставил на попечение армии в 1941-м. Оказывается, за ними присматривали пленные итальянцы. Из этого же городка я отбил матери поздравительную телеграмму по случаю дня ее рождения. Вновь реальной выглядела перспектива увидеть родных, но все равно было трудно хотя бы умозрительно преодолеть
Здесь же, в Мау, я заказал ювелиру-кустарю золотое обручальное колечко для моей невесты. Я считал, что она по-прежнему будет там, где мы расстались, и что для нее время словно бы остановилось, в то время как со мной много чего приключилось. Я понятия не имел, насколько за время войны изменился мир или до какой степени изменился я сам.
Из Мау ходил поезд до Деолали; некоторое время пришлось ждать в компании с другими «полубеспризорными» офицерами, пока нас не определят на судно, идущее в Англию. В конце концов мне велели ехать в Бомбей, где и посадили на борт интернированного голландского парохода «Йохан ван Олденбарневельт», шедшего на Саутгемптон.
В ходе плавания ко мне обратилась группа бывших пленных из Сиама. Дело в том, что их командиры, которые сами не побывали в плену, давали этим людям наряды на всяческие хозяйственные работы, понятия не имея, через что их нынешним подчиненным довелось пройти. И вообще становилось ясно, что та боевитая мадам из Калькутты имела в армии единомышленников. Бывшие пленные считали, что более чем нахлебались принудительных работ за последние три года и пусть командиры со своими нарядами катятся ко всем чертям. Это были сломанные люди, больные и нуждавшиеся в отдыхе и теплой заботе. Я сходил к помощнику капитана и попытался объяснить, что их следует считать пассажирами, а не солдатами действительной службы. Он вроде бы согласился — безразлично и небрежно: зловещий симптом полнейшего непонимания и невежества, которые уже затягивали тему военнопленных как вуаль.
В остальном плавание ничем особенным не запомнилось. Я целыми днями читал. В Саутгемптон мы вошли 31 октября 1945-го. Помнится, в Сингапуре в 1941-м нас встретили с оркестром, игравшим «Англию навсегда», зато теперь наше никому не интересное прибытие отметила разве что природа — промозглой и серой погодой английского побережья в преддверии зимы. На борт доставили почту, прозвучало мое имя. Пришло письмо от отца; он сообщал, что мама умерла три с половиной года тому назад, через месяц после падения Сингапура. Ей было шестьдесят восемь. Она умерла, считая меня погибшим, потому что я попал в списки пропавших без вести. А еще отец написал, что женился повторно.
Я знал, о ком идет речь. Давняя подруга нашей семьи… вернее, подруга отца. Если честно, я ее недолюбливал; в ней читались неискренность и склонность к стяжательству. Все мои любовно выстроенные картины семейного воссоединения, которыми я мысленно любовался на борту парохода, развалились как карточный домик. Я был настолько потрясен, что не мог сказать, где скорбь, а где гнев. Горе от потери матери чуть ли не затмилось реакцией на поступок отца. Мне быстро и четко дали понять, что возвращения к чему-то знакомому не будет. Я вновь ощутил, до чего же сильно устал — как физически, так и духовно, — когда вспомнилось наше последнее прощание на затемненной от светомаскировки улице в Скарборо, когда в памяти всплыли все те моменты, где образ матери вставал перед глазами — а я даже не знал, что ее больше нет… И я, наверное, даже смог бы ей что-то рассказать из тех вещей, которыми, как я уже понимал, очень
Следующим днем я десять часов трясся в поезде, пребывая в таком отупении, что ничего не мог толком продумать. В Эдинбурге меня никто не встретил, и этот простенький факт послужил, возможно, толчком к моим последующим действиям. Я не стал заходить домой. Не было сил появиться в роли чуть ли не постороннего, застать оккупированным место родной матери, зависеть от той женщины и отца. В общем, на вокзале я сел в такси с водителем-женщиной из добровольческой организации и попросил отвезти меня по адресу, где жила моя невеста со своими родителями, а уже на следующий день отправился к отцу, в Йоппу, в мой, с позволения сказать, некогда прочнейший тыл.
Наверное, мою отчужденность можно было пощупать руками. Поверх природной сдержанности сейчас обосновалась инстинктивная настороженность заключенного, который приучен скрывать свои мысли. Сам того еще не зная, я уже начал отключать в себе эмоциональные функции, скажем, заворачивался в кокон холодной ярости при первом же признаке конфронтации, вместо того чтобы открыто выражать свои чувства. Мой отец со своей новой женой — я и подумать не мог, чтобы назвать ее «приемной матерью» — вели себя доброжелательно, в отличие от меня. Приглашали вчетвером отправиться как-нибудь на выходные в Озерный край, но я отговорился.
Я не хотел обидеть отца. Ему уже было за шестьдесят, он успел выйти на пенсию, а позднее сказал, мол, «она меня спасла, согласившись выйти замуж», потому как, дескать, после внезапной кончины моей матери его жизнь покатилась под откос. Положим, этого-то в вину не поставишь, но и принять его поступок я тоже не мог: подозревал, что вторая миссис Ломакс не осталась безразличной к щедрой отцовской пенсии и уютному домику, когда принимала решение. Минуло всего-то два дня, а я уже очутился в мире циничном и мелочном в сравнении с чувством локтя и презрением к мишуре, которые пришли к нам в лагерях и Утраме, где мы глядели смерти в лицо.
Три недели спустя мы с С. поженились. Отношения у нас с ней были невиннейшими донельзя, и под венец меня привела моя апатия, ее решительность и тот романтический образ, который я пронес через все. Да, я был влюблен — но в кого? или во что? Я сделал шаг на авось, столь же рискованный, как и падение с той лестницы в Утраме. Шесть лет провел, живя совсем другой жизнью — по ее меркам, вообще в другом мире, — в то время как она продолжала обитать в атмосфере тихой, невозмутимой определенности сугубо религиозного провинциального семейства. Эдинбург перенес все те военные лишения, от которых страдала Британия: карточки, обязательная светомаскировка, эвакуация детей, — но город все же куда меньше пострадал от бомбежек в сравнении с тем же Лондоном или кое-какими городками в центральных графствах.
Мне казалась, что С. и была той тихой гаванью, где я смогу укрыться от предательства со стороны отца и той боли, от которой не получалось избавиться. К тому времени я успел обосноваться в своем собственном мире — внутренняя жизнь бывшей жертвы пыток неприступней иных крепостей. В 1945-м я и близко не мог подойти к осознанию этой истины, просто не было у меня слов, чтобы описать пережитое.
Да их вообще ни у кого не было: ни у моих сотоварищей, и уж конечно ни у армии. Все внимание, которое мне уделила Британская армия после войны, свелось к одному-единственному медосмотру в гарнизонной медсанчасти Эдинбурга в ноябре 1945-го. Выяснилось, что я способен пройтись по комнате, что кожа у меня на ощупь теплая и что неизлечимых болезней нет. Все, свободен. Военврач так и сказал, мол, давай, лейтенант, найди себя в жизни. Можно подумать, на свете нет ничего проще. Раны-то были не на поверхности, их не выявишь стетоскопом. Мой поспешный брак и был симптомом их присутствия.