Возмездие
Шрифт:
— Блинов я не испекла, внучек, ты уж не обессудь. Голова что-то кружится сегодня. Давление, видно, подскочило. Или упало, не пойму. Измеришь?
— Давай, — вздохнул Олег.
Сто двадцать на восемьдесят! Это в восемьдесят лет!
— Такое давление, бабуля, дай бог каждому... С таким давлением, бабуля, на танцы ходить!
— Бога нет! — строго ответила бабуля. — А на танцы я и смолоду не ходила! Не до этого нам было...
Ну завелась... Понеслась, закипела... Сейчас на полчаса про сходки, маёвки, подполье... В которых, если верить рассказам, Лизонька принимала самое активное участие еще до рождения. С годами
— Ага, ага, бабуля, — включив чайник, выгружая содержимое пакета на стол, обследуя холодильник, поддакивал Олег. — А Каганович что? Лазарь-то? Он тебе что ответил?
— Лазарь был политической проституткой!
— Ты че, бабуля? Это же Троцкий был проституткой.
— И Лазарь! Ты мне Лазаря не пой, я лучше знаю!
— Ну ладно, ладно. Давай праздник отметим. Наливочку открывать?
— Открывай! — рявкнула бабуля в запале полемики.
Через полчаса раскрасневшаяся Елизавета Яковлевна начала петь революционные песни, не забывая и про наливочку. Олег мужественно пропел с ней «Тачанку», «Шел отряд по берегу», «Белая армия, черный барон».
Ну, баста, я свои три сотни отработал...
— Бабулечка-красотулечка! Мне идти пора!
— Что так рано-то? Посидел бы со мной, вспомнили бы былое...
— Не могу. Зачет завтра по сопромату. Я уж и так к тебе на такси.
— Потратился?
Олег скромно потупился.
— Ах ты, ягодка моя! Приехал, не забыл старуху. Да еще и на такси потратился! Сколько взяли-то с тебя? Рублей сто, поди?
— Триста, — безжалостно ответил Олег.
Называть истинную сумму, израсходованную на соблюдение семейных обрядов, смысла не было. Больше трех сотен не даст.
— Держиморды! Сатрапы! Душители свобод!
— Тихо, тихо, бабуля! Ты не в полицейском участке, успокойся. Триста рублей — это по нынешним временам еще недорого. Но я всю свою стипендию отдал, — вернул он старуху к интересующему его вопросу.
— Сейчас, сейчас, погоди...
Елизавета Яковлевна поднялась, шурша длинной юбкой, ушла в комнату. И долго не возвращалась.
Чего застряла? Все свои сберкнижки перебирает, что ли? За окном уже темнеет, блин! Так вообще пролетишь, как фанера над Парижем. Мимо денег и удовольствий...
— Бабуля!
Тишина. Олег испуганно вскочил, бросился в гостиную, затем в спальню. Бабуля мирно похрапывала на кровати с металлическими шишечками.
Снять бы эту шишечку да и долбануть тебя по кочану, бабулечка, яростно думал Олег. Поскольку знал, что разбудить теперь бывшую революционерку, пионерку, комсомолку и так далее — затея безнадежная. И что делать? По ящикам деньги искать? Черта с два найдешь.
М-да. В кармане остались две сотни. Положим, доехать до общаги на них можно, но нужно же и закупить чего-то. Горючего и закуси. С пустыми руками не припрешься. Черт!
От злости Олег выскочил на лестничную площадку покурить, хотя курить здесь не разрешали. Никакой пепельницы или хотя бы баночки для окурков... Только легкий аромат каких-то знакомых духов. Щелкнув зажигалкой, он затянулся «Парламентом». Дверь в квартиру напротив была приоткрыта. Олег курил, ожидая, что на площадку может выйти сосед, член Государственной думы. Он всегда улыбался Олегу, когда сталкивался с ним в лифте. И расспрашивал про учебу и вообще про жизнь. Однажды даже пригласил его в кафе! Чокнутый какой-то! Хотя... Стрельнуть, что ли, у него сотен пять? Сказать, что бабуля обещала дать, да уснула. А что? Так и есть. Или почти так. И он наверняка даст. Что ему пять сотен? Мелочь. Тем более что... Даст, если сам выйдет. Жена-то у него баба неприятная... А сын вообще пришибленный какой-то... Чего же они не выходят? В квартиру дым табачный ползет, а им хоть бы хны?
На площадку никто не выходил. Из квартиры не раздавалось ни звука. Что за тишина такая? Дома их, что ли, нет? А дверь открыта? Докурив сигарету, он ткнул окурок в щель между секциями нарядной, выкрашенной в белой цвет батареи, открыл дверь.
— Здрасте, кто дома? У вас дверь в квартиру не заперта! — громко произнес Олег.
Ему никто не ответил.
Глава вторая. ВЗГЛЯД В ПРОШЛОЕ
22 ноября 1997 года
Сережа, Сереженька, Серый, Серенький мой! Любимый мой, солнышко мое...
Вот и все. Все кончилось. Все хорошее, все счастливое в моей жизни закончилось сегодня на Северном кладбище. Наверное, это сумасшествие, но я не верила, что тебя больше нет. Не верила, когда Софья Петровна сказала, что ничего нельзя было сделать. Она говорила, говорила, гладила меня по руке, я вроде слышала ее слова: обширный инфаркт, острая недостаточность, мерцательная аритмия... Слышала — и ничего не понимала. Какая недостаточность? Недостаточность — это когда тебя нет рядом со мной. Почему острая ? Ты был в реанимации восемь суток. Какая же она «острая» ? Это я плохо молилась. Я не умею, и никто нас не учил. Господи, ну я же не виновата, что меня не учили верить, ну почему ты не помог мне?! Я ведь каждое утро ходила в церковь всю эту неделю! Сначала в церковь, потом в больницу. И ничего нельзя было сделать... Но ведь делали же раньше! Софья Петровна справлялась же с твоими приступами! И говорила, что ты должен жить долго, чтобы поднять детей и увидеть внуков. И ничего не смогла сделать... Как же она не смогла? Она такой хороший врач. Папу столько лет тянула, а ведь у него был целый букет патологий. Помнишь, как она нам говорила: «Берегите папу, у него пышный букет патологий». Она говорила так, будто ты его сын, а не зять. И ты действительно был ему как сын, он любил тебя так же, как Севку. Господи, о чем я? Папы уже два года нет. И сегодня тебя положили рядом с ним...
А мы остались без вас. И наши мальчики остались без тебя. Я не помню, кто сказал им, что ты умер. Не я... Наверное, это малодушие, но я не смогла. Как я могла объяснить им, что тебя больше нет, когда сама в это не верила ? До сегодняшнего дня, до того момента, когда увидела гроб. Знаешь, когда я увидела тебя там, внутри, — это был не ты. Неподвижное тело в твоем костюме. И когда я увидела это тело, сердце мое оборвалось и упало, упало куда-то вниз, в пропасть. И я коснулась твоего лба, такого холодного, такого уже не моего, такого нестерпимо мертвого... Я сама помертвела, правда. И не плакала, потому что мертвые не плачут.