Возможности любовного романа
Шрифт:
Тем утром поводки перекрутились не на шутку, и я подумал – до чего же непросто будет их распутать! А главное: что станет делать вторая собака, когда первая околеет?
В ту пору редакция издательства представляла собой лабиринт невзрачных кабинетов. Свой я выкрасил в бирюзовый цвет, а на стенах развесил черно-белые фотографии танцовщиц, размытых в движении; эх, мои старые призрачные любови. Из окна открывался вид на полосатую фабричную трубу и заброшенное промышленное здание с чугунными оконными переплетами, внутри которого мое берлинское воображение рисовало лофты, музыкальные клубы, репетиционные залы и бог знает что еще.
Я включил компьютер и, пока операционная система переговаривалась сама с собой, отправился на кухню в очередной раз заварить себе чай. Там я обнаружил Мирека, пытавшегося убедить кофемашину налить ему хоть
– Ну как, прочел рукопись Балабана [3] ? – спросил я.
Ян Балабан по прошествии многих лет написал роман, лишь второй по счету, и все мы сгорали от любопытства.
– Он ее забрал, там есть еще над чем поработать, – ответил Мирек и стукнул утомленную кофемашину кулаком в бок.
3
Ян Балабан (1961–2010) – чешский прозаик, автор экзистенциальных рассказов и двух романов, почти всю жизнь проживший в городе Острава.
– И как тебе?
– Начинается в приюте для собак – кончается в приюте для собак, – пожал плечами Мирек. – Я тебе потом пришлю.
Из кофемашины вдруг вытекло нечто, мало похожее на кофе.
– Эта рухлядь себе промывку решила устроить?! – изумился Мирек. – Издевается, что ли?!
– На твоем месте я бы убрал кружку. А как он его назвал-то, свой новый роман?
– То ли “Спроси у отца”, то ли “Спроси у папы”, – ответил Мирек, выплескивая из рекламной кружки какой-то типографии коричневую жижу; кофемашина тем временем продолжала давиться застрявшими кофейными крупицами. – Тебе как больше нравится? Он, правда, чужих советов не слушает, но все-таки.
– “У папы”.
– Мне тоже. Но ему больше нравится “отца”, это, мол, придает многозначности. Ну, типа “у Отца Небесного”. Хотя книга, конечно, о его папе. Ладно, посмотрим, – закончил Мирек своей любимой фразой, которая означала, что решение отодвигается на неопределенный срок.
Между тем компьютер, пыхтя, загрузился. Я тогда только-только зарегистрировался в Фейсбуке и ко мне то и дело стучались в друзья. Я еще пытался держать свой аккаунт под контролем: отклонял запросы от незнакомых личностей, если, конечно, это не были незнакомые девушки, или, по крайней мере, пытался выяснить, что это за люди. Будучи новобранцем, я не успел еще выработать в себе зависимость от этой синей вселенной и потому быстро закрыл Фейсбук, открыл пустой “ворд” и до самого обеда перепечатывал интервью с Владимиром Микешем, переводчиком “Божественной комедии”, которое записал неделю назад.
В те годы на Цейле имелся вегетарианский ресторан. Долго он там не протянул, видимо, потому, что на его вывеске стояли рядом два слишком длинных слова. Похожая судьба ожидала кофейню, которая позиционировала себя при помощи слогана “Хороший кофе в плохом районе”, – но даже эта шутка не помогла ей выжить.
Я сбежал по лестнице в полуподвал, где располагалось тогда “Вегалите”. Романа еще не было. Мы с ним частенько обедали вместе: когда-то учились в одной гимназии, а недавно он начал встречаться с моей подругой из Академии Яначека – вот пазл и сложился.
Дело в том, что помимо социологии я изучал еще и театральную драматургию в Академии музыкальных и сценических искусств имени Яначека. Это такое учебное заведение, куда двадцатилетний актер мог заявиться после ночи, проведенной в знаменитом круглосуточном баре по соседству, и, рыгнув, возгласить: “А теперь слушайте меня, вы, ублюдки: однажды нам всем придется отвечать за свою преждевременную смерть”.
– Ярда, что ты опять несешь?
– Я?! Ну ты и козел! Это же Антонен Арто…
– Что, правда?
В общем, моя первая альма-матер и Академия кое-чем разнились. Если на социологическом факультете взращивали критическое мышление и пожинали интеллектуальный скепсис, то на театральном “воспитывали творческих личностей”, как бесхитростно выразился в самом начале нашей учебы один из преподавателей.
Это воспитание имело, естественно, свою специфику, заключавшуюся прежде всего в том, что воспитывать творческую личность могла только другая творческая личность; ученик получал посвящение от учителя, как в тибетском буддизме. От факультета социологии Академия отличалась чуть более свободным духом и намного более индивидуальным
Процесс обучения в Академии в общем-то сводился к эпизодическому подбиранию крох святости со стола безумца.
Например, изредка у нас объявлялся русский режиссер, настоящий богатырь, который всю жизнь разъезжал между Москвой и Петербургом, а теперь, прямо как Наполеон на Эльбу, оказался временно сослан в Брно [4] . Первым делом он запрещал студенткам ходить на занятия в джинсах и кедах, потому что актриса прежде всего должна быть красивой, так что на будущее – только платье и туфли на каблуке. Введя эти ограничительные меры, от которых мои прошаренные друзья с отделения гендерных исследований пришли бы в неописуемый ужас, он пускался репетировать с нами Достоевского, куря одну за другой прямо в аудитории сигареты и рассуждая о том, что значит ставить Федора Михайловича в мире без Бога. Непосвященному могло показаться, что это значит беспрерывно курить и бросать на местную версию Настасьи Филипповны пылкие взгляды, которые при всем старании нельзя было счесть режиссерскими указаниями. Но именно в этом-то и состояло преимущество Академии. Здесь все еще задавались по-настоящему важными вопросами, уже не интересовавшими социологию; правда, платой за это была терпимость ко всяким побочным эффектам, сопровождавшим безуспешные поиски ответов на те самые вопросы, – к болезненному нарциссизму, разнообразным пагубным привычкам, хронической депрессии, а в более легких случаях – к несносному самодовольству и неискоренимой бестактности. Прямо-таки сборная Парнаса в привычном основном составе.
4
…изредка у нас объявлялся русский режиссер, настоящий богатырь, который всю жизнь разъезжал между Москвой и Петербургом, а теперь, прямо как Наполеон на Эльбу, оказался временно сослан в Брно. – По всей видимости, речь идет о Сергее Федотове (род. 1961), с 1998 года регулярно приезжавшем в Чехию как приглашенный режиссер и преподававшем на театральных факультетах в Праге и Брно. В 2003 году Федотов поставил “Идиота” Достоевского на сцене остравского Театра имени Петра Безруча (Люция Жачкова, сыгравшая в этом спектакле Настасью Филипповну, была удостоена престижной театральной премии Альфреда Радока в номинации “Талант года”). Федотов, очевидно, стал прототипом еще одного литературного героя: в рассказе “Русский человек” (Rusk'y clovek) из дебютного прозаического сборника Яна Немеца “Этюд в четыре руки” (Hra pro ctyri ruce) тоже появляется русский театральный режиссер (на этот раз названный по имени – Сергей), который ставит со студентами “Идиота”.
В этом смысле сильное впечатление произвел на меня один семинар, который – так уж получилось – тоже вела режиссер из России. Дама с волосами цвета воронова крыла со скрипом поднялась по деревянным ступеням в наше гнездо, пристроившееся под самой крышей, села на обшарпанный стул, задумчиво поглядела на верхушки церковных шпилей и произнесла: “По-настоящему изменить человека могут только любовь и смерть. Слышите, дети? Любовь и смерть – ничто другое вас не изменит. Ни о чем другом и говорить не стоит. Лишь любовь и смерть – уж поверьте”. После этого глаза ее наполнились слезами, и пара, которая длилась всего несколько минут, завершилась.
Наконец дверь распахнулась и Роман плюхнулся на стул напротив меня.
Сорри, у меня сегодня была инспекция. Ты уже заказал?
– Тебя ждал.
– Решил, что будешь? – спросил он, погрузившись в меню.
– Не знаю, или вегетарианский шашлык, или, может, фалафель.
– Я буду шашлык, – объявил он. – Ну что, ты на сегодня все?
– Да вроде да. Я интервью перепечатываю, этим и дома можно заняться. А ты?
– Надо бы отчет написать. Опять пластиковые окна там, где можно было отреставрировать деревянные, – ответил он, недовольно покачав головой.