Вознесение : лучшие военные романы
Шрифт:
Когда его оглушили в подвале, обмякшего, с тупой болью в затылке проволакивали по черному подземелью, кидали в липкую зловонную лужу, стреляя над его головой в невидимых преследователей, вытаскивали из чугунного люка, подталкивая стволами автоматов, били ногами на грязном снегу, наклоняя оскаленные бородатые лица, стаскивали полуобморочного, с выбитыми зубами и залитыми кровью глазами в холодный, обитый железом отсек, Клык, страдая и охая, сохранял в себе скрытую силу и злость. Был убежден, что вырвется от чеченцев, жестоко и беспощадно им отомстит. Найдет в каземате, среди ржавых листов железа, лаз, по которому выберется и ускользнет. Или улучит момент, вырвет из рук врагов оружие и, расстреливая их в упор, проложит дорогу на волю.
Но когда привели его вместе со Звонарем на допрос, поставили под голой электрической лампой, на замызганный пол, перед железным столом с замусоленной тетрадкой, когда в комнату вдруг вошел чернобородый,
Начальник чеченской разведки Адам, показавший пленных Басаеву, приступил к допросу. Он не ставил себе задачу добыть у пленных ценную боевую информацию, которой те не могли располагать. Он желал подчинить их своей воле, чтобы использовать в хитроумном замысле — с их помощью заманить штурмующую русскую часть в ловушку и там уничтожить. Он велел охране отвести в камеру щуплого, бледного рядового. Оставил в комнате для допросов сержанта, угадав его ужас, внезапную поразившую его слабость.
— Ну что, сержант Клычков, пришла тебе пора отвечать за твои преступления. — Начальник разведки оглядывал Клыка с ног до головы, как лесоруб оглядывает дерево, которое нужно срубить, ищет на круглом сильном стволе место, куда вонзит топор. — Мы знаем о тебе все. Наши люди следили за тобой постоянно, с момента, когда ваша разбойная армия вторглась в Чечню и вы шли по нашим дорогам и селам, сея кругом смерть и горе. В этой тетрадке собраны все твои преступления, записан каждый твой подлый шаг. — Он поднял на ладонях замусоленную, с загнутыми краями тетрадь, словно взвешивал ее на чаше весов, определял тяжесть наполнявших ее злодеяний.
Клык стоял под голым, жестоким светом лампы, щурясь на свои хромированные наручники. Хотел сказать, что не совершал преступлений. Двигался вместе с замызганными боевыми колоннами по грязным, раздавленным дорогам. Проходил, не задерживаясь на марше, сквозь зажиточные села с красными кирпичными домами, железными, крашенными в зеленое воротами, с островерхими, словно заряд гранатомета, мечетями. Мерз на ветру, прижимаясь к мокрой броне. Ел сухой паек, тоскуя по горячей еде. И с марша, задержавшись на день в наспех построенном лагере, был брошен в Грозный, в его первые пожары и взрывы, под пулеметы и винтовки снайперов. Он хотел сказать об этом маленькому человеку с красноватой бородкой, получившему над ним непомерную власть. Но язык разбух во рту, словно его укусила пчела. Мысли, толпившиеся в голове, не превращались в слова, роились беспомощно и бестелесно, как тени.
— Сегодня ты убил нашего народного певца Исмаила Ходжаева, — продолжал начальник разведки, чувствуя, как острие этих слов, подобно топору, погружается в живую толщу дрогнувшего, обреченного дерева. — Он был замечательный артист, любимец чеченского народа. Его песни были о любви, о свободе, о силе человеческого духа. Когда ваши бандитские войска вторглись в Ичкерию, он не мог оставаться просто певцом. Он взял автомат. Его учили петь и не учили стрелять. Тебя учили стрелять, убивать. Ты пришел к нам из своей проклятой России, чтобы лишить нас наших песен, наших певцов, нашей культуры. Что сделать с тобой за это?
Клык тяжело дышал, старясь вытолкать из гортани мохнатый, щекочущий, закупоривший горло кляп. Хотел объяснить маленькому человеку, чьи голые по локоть руки были покрыты красноватыми волосками, а глаза, рыжие и лучистые, с зелеными зрачками, брызгали веселой, ядовитой ненавистью, — хотел сказать, что во время атаки сшибся один на один с кривоногим чеченцем, посылавшим в него долбящие бестолковые вспышки, ответил ему длинной пулеметной очередью в пах, разбивая там сочный кровавый флакон, ведя пулеметом вверх, по животу и груди, разрезая туловище надвое пылающим автогеном, спасая себе жизнь, подымая чеченца на вилах, как тяжелую сырую копешку. И это лейтенант Пушков убил певца, чернокудрого, с зеленой лобной повязкой, когда тот крутился, визжал, развевая полы пальто, как танцор, изображавший черную птицу. Лейтенант перехватил его нож, погрузил лезвие в гибкое крутящееся тело певца. Он хотел все это сказать, но не было слов. Слова, которые прежде, как густая листва, шумели при каждой волновавшей его мысли, теперь опали, лежали где-то у ног черной слипшейся грудой, не годились для воплощения мыслей и чувств, и от этого было еще ужасней.
— Ты убивал взятых в плен наших товарищей. Ты мучил и истязал моджахедов. Поливал их бензином, подвешивал
Он не убивал пленных чеченцев. Шел на них в атаку, уклоняясь от пуль, стреляя в тех, кто стрелял в него. И в отбитом доме нашел разрезанного на части десантника, у которого было стесано до костей лицо и в безгубом рту, среди черных пузырей, торчал вырезанный из паха корень. Он хотел об этом сказать, но язык страшно разбух, как у покойника, не помещался во рту, дыхание с трудом пробивалось сквозь раздутое горло.
— Ты насиловал наших девушек и оскорблял наших женщин. Зульфия Галиева, шестнадцати лет, из Четвертого микрорайона, выбросилась из окна, после того как ты приставил ей к голове автомат, велел раздеться и надругался над ней. Ее мать от горя сошла с ума, а отец пошел к твоему командиру и подорвался на мине. Что сделать с тобой за это? — Маленький желтоглазый чеченец, вопрошая, уже знал готовый ответ. Выносил приговор. В тетрадь, которая лежала перед ним на столе, были внесены его, Клычкова, несуществующие, едва промелькнувшие помыслы. Он не насиловал женщин. Те, которые попадались ему в разрушенном городе, были облачены в зловонные одежды, старые, горбоносые, с седыми волосами, как вышедшие из подземелий колдуньи. Лишь однажды на подступах к городу, проезжая село, он увидел статную, с высокой грудью чеченку, чьи брови были темны и пушисты, а губы в темно-вишневой помаде. С брони он жадно потянулся к ней, хотел заглянуть ей в глаза, но в ответ получил огненный, полный ненависти взгляд, будто пуля обожгла щеку.
— Сержант Клычков, мы судим тебя шариатским судом, по законам справедливости. По этим законам ты виновен перед Аллахом, перед чеченским народом, перед теми людьми, которым причинил страдания и принес смерть. Ты будешь наказан. Иди! — Чеченец указал желтыми глазами на дверь, у которой поджидал высокий охранник, обняв автомат. Повинуясь этому желтому, смеющемуся, жестокому взгляду, Клык послушно пошел.
После теплого освещенного подвала на улице его охватил ледяной ветер, надавил на грудь, словно на нее надели бронежилет. В темноте были едва различимы темные безжизненные строения, грязно-серый, тусклый снег. В стороне, за строениями, на которых не горело ни одно окно, над размытыми крышами колебалась далекая капля осветительной бомбы, негромко рокотало, будто катили пустую гулкую бочку.
Впереди шел охранник, качая под ногами сочное пятно фонаря, освещая утоптанную в снегу тропинку. Следом — другой охранник, чей фонарик иногда залетал вперед, и Клык видел свои сапоги, наступавшие на чьи-то замерзшие ребристые следы.
Надо развернуться, взмахом могучих скованных рук, их удвоенной силой сбить с ног охранника, кинуться во мглу, к темным зубцам строений, из-за которых доносится рокот ночного боя. И пусть ему вслед грохочет и вспыхивает. Уклоняясь от пуль, кидаясь по-звериному из стороны в сторону, он убежит, обманет преследователей. Прячась в развалинах, доберется до своих, услышит тревожный оклик часового, увидит вспышку предупреждающего выстрела. Он готовился к рывку и удару, но его бицепсы, мускулы бедер и плеч не набирали силу, оставались вялыми, как во сне. Словно его опоили мертвящим зельем, подавили инстинкты жизни. Тот чернобородый, с фиолетовыми глазами чеченец, что заглянул ему в зрачки цепенящим, высасывающим взглядом, оставил ему вместо глаз пустые костяные ямы, выпил все его горячие силы, умертвил в нем непокорность и волю. И Клык продолжал шагать, переставляя выструганные, будто протезы, ноги, чувствуя в них деревянные неживые скрипы.