Возраст третьей любви
Шрифт:
И Оля, Оля!.. Как заноза совести, воткнутая в сердце. Что он скажет ей, когда она вернется с работы? Или, может, она дежурит в ночь и вернется только утром?
И тут, подумав наконец об этом, Юра почувствовал, что все изменилось в знакомой, незамечаемой комнате. Все здесь больше не дышало ожиданием, к которому он привык, которое сначала радовало
Комната была пуста.
Юра вышел на кухню. Оля всегда была аккуратна, но тот мертвый порядок, в котором теперь стояла на полках посуда, свидетельствовал уже не об аккуратности, а все о том же: об отсутствии хозяйки.
Он вернулся в комнату, распахнул шкаф. Пять пустых вешалок качнулись на перекладине рядом с его костюмом, рубашками…
Собственно, больше оглядываться было незачем, все было понятно и так, и все эти вещи, из которых ушла душа Олиной любви, окружали его немым укором. То, на что не мог решиться он, мужчина, сделала за него девочка, которая не могла без него жить так же, как сам он не мог жить без Жени. «Мастер радости»… И с этой памятью ему теперь предстоит жить, какое бы решение он ни принял.
Юра беспомощно оглянулся – как будто вот-вот должна была открыться дверь, как будто Оля должна была войти и сказать… Что сказать? И разве сам он хочет что-то сказать ей, или хочет длить все это снова? И не на это ли он надеялся, не этого ли ждал? Вот, дождался…
Стыд, невыносимый стыд охватил его, и скулы у него свело от этого стыда, как от физической боли!
Юра опустился на стул и обхватил голову руками, едва сдержав стон. Он не помнил, сколько просидел так, застыв, чувствуя, как все переворачивается в его душе.
Когда он поднял глаза, все изменилось вокруг. Не потому, что неяркие лучи закатного солнца проникли в окно и осветили комнату так, что казалось теперь, будто все предметы сияют изнутри необыкновенным тусклым светом.
Сам он смотрел на все другими глазами. Все, что до сих пор рвало его душу в разные стороны – любовь,
Ко всему готовый, не боящийся ни ветра жизни, ни себя самого мужчина молча оглядывал комнату, которую собирался покинуть.
Взгляд его упал на бунинский том, им самим оставленный раскрытым на странице, которой кончался «Солнечный удар»: «Поручик сидел под навесом на палубе, чувствуя себя постаревшим на десять лет…» Сложенный пополам листок лежал поверх этой страницы, его невозможно было не заметить.
«Юра! – было написано на листке круглым почерком девочки-отличницы. – Я возвращаюсь к родителям. Меня искать не надо. Меня легко найти, но не надо. Я не хочу, чтобы ты мучился из-за меня. Наверно, я знала, что так будет. Помнишь, я испугалась, когда заглянула в ту трубу на пикнике? Мне тогда показалось, что там ты, и что ты от меня уходишь. Но я счастливая, что ты меня любил, это счастье все равно теперь со мной. Живи по своей судьбе, а я тебя всегда буду помнить и любить».
Он перечитывал короткие фразы, старательно выведенные посередине листа, вспоминал другие, сказанные тогда, на берегу залива: «Вот и знай, что я тебя не забуду». Значит, выдержать и это.
Юра тяжело поднялся из-за стола, подошел к двери, оглянулся. Листок белел поверх книжной страницы, пятна вечернего света лежали на поверхности стола – как будто смотрели на него, холодно и нежно одновременно.
Он шел по улице, все ускоряя шаги, словно уже теперь уходил куда-то, где была его жизнь – со всей тяжестью, и отчаянием, и любовью, и решимостью, – его жизнь, от которой не уйти, и не надо уходить. Лицо у него горело от встречного ветра, летящего с недалеких сопок, он расстегнул куртку, оттянул ворот свитера, словно стараясь совсем отдаться этому ветру, холодящему и обжигающему одновременно.
Встречному ветру жизни.