Возвращение Будды
Шрифт:
Дава-Дорчжи наливает чай в блюдечко:
– - Чье?
– - Этой женщины.
– - Не знаю.
Он спрашивает имя у солдат, шумно вздыхая, тянет чай и сообщает:
– - Цин-Чжун-Чан... очень длинно, профессор. Но у русских есть еще длинней. Как звали вашу жену, Виталий Витальевич?
Глава IV.
Высокопарные рассуждения о мандатах наших душ, крушение цивилизации, сосновых ящиках различных размеров. Неисправные истопники, по вине которых в степи видны волки. Гюген волнуется.
...В вечер его остановки на этой мысли, Будда, словно видение, пролетел
(Сказание о строительнице Пу-А.)
Виталий Витальевич делает вид, что забыл происшедшее ночью: он улыбается и острит. От улыбки седоватые его усы щекочут щеки, и чем он больше улыбается, тем неприятнее щекам. Похоже -- чужие усы в чужой улыбке щекочут его щеки. Но гыген Дава-Дорчжи не глядит на него, он строгает длинным перочинным ножом лучину, и монгол Шурха заглядывает через плечо гыгена. Из лучины получается сначала меч, затем рыба, -- и в виде птицы она исчезает в печи. Шурха визгливо смеется; череп его кочковат, волосы рыхлы и походят на лоскутья.
Виталий Витальевич видит в лучине какое-то предзнаменование, и он мастерит лучину крестом. Скрепляет нитками. Ножа у него нет, значит, он совершенно безоружен. Он кидает крест в печь, но и здесь гыген не оборачивается. Везде за профессором следит монгол Шурха. "Разве написать записку, кинуть" -- и ему смешно.
На станциях все больше плакатов. Везде один и тот же краснощекий генерал колет рабочего и крестьянина. Везде подле плакатов споры. В вокзальных буфетах отпускные солдаты голосуют: пропускать им этот поезд или задержать.
Никто не возьмет его записки. Кому нужен его призыв? Люди читают воззвания, плакаты, листовки, брошюры и сводки о фронтах в серых газетах.
Поезд идет с длинными остановками. Кондуктора в черных тулупах, и днем и ночью с зажженными фонарями -- вагоны длинны и темны, как гроба. Рельсы визжат и рвутся -- говорят о взрывах. На поездах охрана, -- каждую ночь перестрелки с бандитами. Если зеленые задержат поезд, то коммунистов ставят налево, беспартийных путешественников -- направо. Левых расстреливают тут же у насыпи.
Виталий Витальевич думает: "куда же поставят меня?"...
– - Узнаете в свое время, -- говорит Дава-Дорчжи.
За Вяткой начинаются туманы. Шурха ходит совсем у самого плеча профессора и, кашляя, заглядывает ему в шапку, он, должно-быть, пугается туманов. Сосны подле насыпи выскакивают иногда, как напуганные огромные птицы. Зыбко дрожат полы вагона, дрожь отдается в колени и оттого -- тошнота.
От туманов тоже вытягиваются и темнеют встречные лица: стрелочники, люди в длинных шинелях, -- словно весь перрон, -серые, вялые складки шинелей. Голодным, сжавшимся взором провожают они поезда. Локомотивы, сгибая шеи, рвутся в туман, и туман рвется на них. Пассажиры у насыпей валят сосны, пилят и колют их -- это когда локомотивы останавливаются. Чугунное чрево накаляется вновь -- и паровоз долго бьется в вагоны, сталкивая их с примерзших рельс. Иногда нужно воду (на станциях водокачки опустошены другими поездами), тогда в тендеры валят снег. Солдаты, женщины, кондуктора далекой цепью вытягиваются в туман и передают ведра со снегом.
Однажды ночью
– - Сдавайсь, пиребьем иначе...
Кинув ведра, люди поползли, падая (под'ем вдруг обледенел), бежали к вагонам, и женщина, прерывая голос, -- точно били ее, -- кликала ребенка. Машинист -- он принимал и лил в тендер воду -- тоже откинул ведро и откуда-то из угла, где ящик с ключами и гайками, выволок на тендер пулемет. Солдаты, хлопая рукавицами, ложились с винтовками между колес вагона, приглашая пассажиров уйти в поезд.
Профессор долго не может заснуть.
Утром (опять -- разве об'яснишь эти дни?) он долго смотрит в потемневшие голодные лица. Конечно, они провожают ежеминутно, ежечасно, ежедневно. Слез и воплей не хватит на такие морозные туманы, вьюги и снега -- лица у них, как плакаты.
– - Аргонавты!
– - говорит Дава-Дорчжи на слова профессора.
И гыген точно намеренно рассказывает о раскопках близ города Калгана скалы, именуемой "Верблюжьей Пятой". Он приводит легенду про брата Чингис-Хана, Хасара, говорит, вспомнив туманы:
– - Ясно, здесь не шел Чингис-Хан на Русь... Тогда бы не было таких туманов. Все сырые места он очищал человечьей кровью... припомните Туркестан, профессор.
Иногда в теплушку входят люди в тулупах поверх кожаных курток. Они проверяют мандаты. В бумагу они смотрят плохо, а так поверх голов куда-то словно по запаху знают -- те ли и туда ли едут. Птицы в перелетах, наверное, такие же. И глаза у них забагровевшие от ветров и необычайно расширенные ноздри.
Такие же ноздри увидал профессор у монгола Чжи. Дава-Дорчжи хлопотал у коменданта станции о прицепке к очередному составу. Профессор попросил кружку с теплой водой. Чжи, подавая кружку, сломанной ручкой ее начертил на грязном, заплеванном полу неправильную пятиконечную звезду и, сплюнув, быстро ткнул пальцем в свою грудь.
Нужно было профессору выучить монгольский язык. Он жалеет об этом, -- и оттого что ли вода кажется ему необычайно сладкой...
В ту ночь, зеленые опять обстреливают поезд. Всех солдат, находящихся в поезде, мобилизует комендант. Теплушку караулят женщина, Шурха и профессор Сафонов. Чжи и еще трое не возвращаются.
Профессор спрашивает:
– - Убили?
Дава-Дорчжи, тычет револьвером к ящику:
– - Ушли! С красноармейцами!.. Собственноручно бы пристрелил собак, если бы не... Что им там, как мне тут понять?
Виталий Витальевич вспоминает звезду, нарисованную Чжи на полу, и понимает.
На той же станции (или монголы понимали по-русски?) теплушку догоняют орудия. Серовато-голубые чехлы машин горбятся и блещут изморозью. Темные глыбы броневиков. Желтое крыло аэроплана. (Или, вернее, ушедшие почуяли запах войны?)
Всю ночь с тяжелым грохотом, словно сливая в клубы, звенящие рельсы, мчатся мимо платформы. Теплушки с людьми почтительно сторонятся. В теплушку стальные машины бросают плакаты, клочки газет, на которых, как брызги затвердевшей стали, слова-крики: "Война!.. Товарищи".