Возвращение Ктулху
Шрифт:
— Глупенький мой, бедненький… Очень больно?
Олесь молчал. Он просто не мог заставить себя поверить в происходящее. А Оксана, воровато зыркнув по сторонам, опустилась на корточки перед парнем, и он увидел крохотные свои отражения в серых омутах ее глаз.
— Ну, чего побледнел, чего испугался? — Ее смех был прозрачен и чист, будто радостный родничок пробился
Олесь с трудом разлепил засохшие губы, спросил хрипло:
— А что же ты за Петра пошла?
— Родители присиловали, — пожала плечами Оксана. — Да и к тебе ближе хотела быть… — Она вдруг перекатилась-перетекла на колени, придвинулась. — Ну, хватит уже, не клякни. Ты ж мечтал — так вот она, твоя мечта. Хочешь, помогу?
Пальцы ее нашарили Олесевы руки, обхватили запястья, властно потянули к себе… Парень ощутил две тугие округлости, так и рвущиеся на волю сквозь тонкое полотно беленой сорочки… Ощутил и удивился, как удобно легли в ладони эти нежные холмики — словно были созданы именно для него. А руки, будто бы решив жить собственной волей, соскользнули, прокрались под Оксанину сорочку, ласкали крепкие горячие бедра, тонкий стан, что уже выгибался в сладких судорогах, клонился к земле…
Все-таки Олесь в наипоследнейший миг опамятовал, отпрянул.
— Ты чего? — Губы Оксаны искривились, как у обиженного ребенка. — Робеешь? Или…
Парень тяжело дышал, смотрел в сторону, до хруста, до боли выворачивая шею, лишь бы вновь не запнуться взглядом о желанное тело, не провалиться опять в чаровную ласковую трясину…
— Не могу. Нехорошо это. Будто крадем. Петро же мне брат!
— Петро? — И опять словно бы зазвенел рядом хрустальный родник. — Дурачок ты мой… Ишь, кого пожалел! Крадем… Да он же
Олесь сперва не понял, о чем речь, а когда сообразил наконец…
— Так вот ты какая! — Он отшатнулся, натолкнулся на колесо, вдавился в него спиной. — Убирайся, змеюка! Прочь! Все отцу расскажу, все!
Оксана медленно поднялась с земли, приблизила к белому лицу перепуганного хлопца влажный блеск своих как-то по-странному омертвелых глаз. Огромные глаза, серые, блестящие, но где-то в самой их глубине притаились рыжие пятнышки — словно бы чистое железо легонько тронула ржа…
Утром Олеся никак не могли докликаться к завтраку, и отец бормотал что-то про жалких пащенков, ни к чему не пригодных после первого же дня настоящей хлеборобской работы. А когда Петро, потеряв терпение, сунулся тормошить своего младшего брата, открылось страшное. Верно, парень ночью спал беспокойно, вертелся — и накололся шеей на серп, по-дурацки брошенный кем-то неподалеку. Вот же ж судьба проклятая — крохотная такая ранка, почти царапина, а человека не стало…
Жнива, конечно, покинули. Пускай себе высыпается, пускай хоть сгорит клятое жито, если за него приходится платить сыновой жизнью. Волы не хотели спешить, и Петро, погоняя, ругался ужасными словами; бабы голосили; отец скрипел зубами и черной от въевшейся земли ладонью смахивал слезы с черных от солнца скул… И, конечно, никто не заметил нелепый след, вскоре пересекший дорогу. Странный след — будто оставивший его человек на каждом шагу по щиколотку вгрузал в землю, до каменной твердости запеченную августовским безжалостным солнцем. И, конечно же, за скрипом колес и женским плачем никто не расслышал тихого полускрежета-полустона:
— Помогу вашей беде! По-мо-гу-у-у!