Возвращение с Западного фронта (сборник)
Шрифт:
– Его нужно силой увести, он способен пойти в полицию! – волнуется Козоле.
– Все это, по-моему, ни к чему, Фердинанд, – грустно говорит Карл. – Я знаю Альберта.
– Но ведь тот все равно не воскреснет! – кричит Фердинанд. – Какой ему от этого толк? Альберт должен скрыться!
Мы молча стоим в ожидании Вилли.
– И как только он мог это сделать? – через минуту говорит Козоле.
– Он очень любил эту девушку, – говорю я.
Вилли возвращается один, Козоле подскакивает к нему:
– Скрылся?
Вилли отворачивается:
– Пошел
– Ах, черт! – Козоле кладет голову на оглобли фургона. Вилли бросается на траву. Мы с Карлом прислоняемся к стенкам фургона.
Козоле, Фердинанд Козоле, всхлипывает, как малое дитя.
Грянул выстрел, упал камень, чья-то темная рука легла между нами. Мы убегали от неведомой тени, но мы кружили на месте, и тень настигла нас.
Мы метались и искали, мы ожесточались и покорно шли на все, мы прятались и подвергались нападению, мы блуждали и шли дальше, и всегда, что бы мы ни делали, мы чувствовали за собой тень, от которой мы спасались. Мы думали, что она гонится за нами, и не знали, что тащим ее за собой, что там, где мы, безмолвно присутствует и она, что она была не за нами, а внутри нас, в нас самих.
Мы хотели возводить здания, мы томились по садам и террасам, мы хотели видеть море и ощущать ветер. Но мы забыли, что дома нуждаются в фундаменте. Мы походили на покинутые, изрытые воронками поля Франции: в них та же тишина, что и на пашнях вокруг, но они хранят в себе еще много невзорвавшихся мин, и плуг там до тех пор будет таить в себе опасность, пока все мины не выроют и не уберут.
Мы все еще солдаты, хотя и не осознали это. Если бы юность Альберта протекала мирно, без надлома, у него было бы многое, что доверчиво и тепло росло бы вместе с ним, поддерживало и охраняло его. Придя с войны, он ничего не нашел: все было разбито, ничего не осталось у него в жизни, и вся его загнанная юность, все его подавленные желания, жажда ласки и тоска по теплу родины – все слепо устремилось на одно это существо, которое, казалось ему, он полюбил. И когда все рухнуло, он сумел только выстрелить – ничему другому он не научился. Если бы он не был столько лет солдатом, он нашел бы много иных путей. А так – у него и не дрогнула рука, он давно привык метко попадать в цель. В Альберте, в этом мечтательном юноше, в Альберте, в этом робком влюбленном, все еще жил Альберт-солдат.
Подавленная горем старая женщина никак не может осмыслить свершившегося…
– И как только мог он это сделать? Он всегда был таким тихим ребенком…
Ленты на старушечьей шляпе дрожат, платочек дрожит, черная мантилья дрожит, вся женщина – один трепещущий клубок страдания.
– Может быть, это случилось потому, что он рос без отца. Ему было всего четыре года, когда умер отец. Но ведь он всегда был таким тихим, славным ребенком…
– Он и
Она цепляется за мои слова и начинает рассказывать о детстве Альберта. Она должна говорить, ей больше невмоготу, соседи приходили, знакомые, даже двое учителей заходили, никто не может понять, как это случилось…
– Им бы следовало держать язык за зубами, – говорю я, – все они виноваты.
Она смотрит на меня непонимающими глазами и опять рассказывает, как Альберт начинал ходить, как он никогда не шалил – не то что другие дети, он, можно сказать, был даже слишком смирным для мальчика. И теперь вот такое! Как только он мог это сделать?
С удивлением смотрю я на нее. Она ничего не знает об Альберте. Так же, как и моя мать обо мне. Матери, должно быть, могут только любить – в этом все их понимание своих детей.
– Не забудьте, фрау Троске, – осторожно говорю я, – что Альберт был на войне.
– Да, – отвечает она, – да… да…
Но связи не улавливает.
– Бартшер этот, верно, был очень плохим человеком? – помолчав, тихо спрашивает она.
– Форменный негодяй, – подтверждаю я без обиняков, мне это ничего не стоит.
Не переставая плакать, она кивает:
– Я так и думала. Иначе и быть не могло. Альберт в жизни своей мухи не обидел. Ганс – тот всегда обдирал им крылышки, а Альберт – никогда. Что теперь с ним сделают?
– Большого наказания ему не присудят, – успокаиваю я ее, – он был в сильном возбуждении, а это почти то же, что самооборона.
– Слава Богу, – вздыхает она, – а вот портной, который живет над нами, говорит, что его казнят.
– Портной ваш, наверное, спятил, – говорю я.
– И потом, он сказал еще, будто Альберт убийца… – Рыдания не дают ей говорить. – Какой же он убийца?.. Не был он убийцей, никогда… никогда…
– С портным этим я как-нибудь посчитаюсь, – в бешенстве говорю я.
– Я даже боюсь теперь выходить из дому, – всхлипывает она, – он всегда стоит у подъезда.
– Я провожу вас, тетушка Троске.
Мы подходим к ее дому.
– Вот он опять стоит там, – боязливо шепчет старушка, указывая на подъезд.
Я выпрямляюсь. Если он сейчас пикнет, я его в порошок изотру, хотя бы меня потом на десять лет укатали. Но, как только мы подходим, он и две женщины, шушукавшиеся с ним, испаряются.
Мы поднимаемся наверх. Мать Альберта показывает мне снимки Ганса и Альберта подростками. При этом она снова начинает плакать, но, будто чем-то пристыженная, сразу перестает. Старики в этом отношении как дети: слезы у них всегда наготове, но высыхают они тоже очень быстро. В коридоре она спрашивает меня:
– А еды-то у него там достаточно, как вы думаете?
– Конечно, достаточно. Во всяком случае, Карл Брегер позаботится на этот счет. Он может достать все, что нужно.
– У меня еще осталось несколько сладких пирожков. Альберт их очень любит. Как вы думаете, позволят мне передать их?