Возвращение с Западного фронта (сборник)
Шрифт:
– Если б только знать, во что обойдется операция, – говорит он.
– А вы еще не спрашивали?
– Прямо мы не спрашивали, так делать нельзя – а вдруг врач рассердится? Это не дело, ведь он будет оперировать маму.
Да, думаю я с горечью, так уж повелось у нас, так уж повелось у них – у бедняков. Они не смеют спросить о цене, они лучше будут мучиться, но не спросят; а те, другие, которым и спрашивать-то незачем, они считают вполне естественным договариваться о цене заранее. И врач на них не рассердится.
– А потом надо делать перевязки, и это тоже так
– А больничная касса, разве она ничего не платит? – спрашиваю я.
– Мама слишком долго болеет.
– Но у вас же есть хоть немного денег?
Он качает головой:
– Нет. Но теперь я опять смогу взять сверхурочную работу.
Я знаю: он будет резать, фальцевать и клеить, стоя за своим столом до двенадцати часов ночи. В восемь вечера он похлебает пустого супу, сваренного из тех жалких продуктов, которые они получают по карточкам. Затем он примет порошок от головной боли и снова возьмется за работу.
Чтобы немного развеселить его, я рассказываю ему несколько пришедших мне на ум забавных историй – солдатские анекдоты насчет генералов и фельдфебелей, которых где-то кто-то оставил в дураках, и прочее в этом роде.
После прогулки я провожаю отца и сестру на станцию. Они дают мне банку повидла и пакет с картофельными лепешками – мать еще успела нажарить их для меня.
Затем они уезжают, а я возвращаюсь в бараки.
Вечером я вынимаю несколько лепешек, намазываю на них повидло и начинаю есть. Но мне что-то не хочется. Я выхожу во двор, чтобы отдать лепешки русским.
Тут мне приходит в голову, что мать жарила их сама и, когда она стояла у горячей плиты, у нее, быть может, были боли. Я кладу пакет обратно в ранец и беру с собой для русских только две лепешки.
Мы едем несколько дней. В небе появляются первые аэропланы. Мы обгоняем эшелоны с грузами. Орудия, орудия… Дальше мы едем по фронтовой узкоколейке. Я разыскиваю свой полк. Никто не знает, где он сейчас стоит. Я где-то остаюсь на ночевку, где-то получаю утром паек и кой-какие сбивчивые инструкции. Взвалив на спину ранец и взяв винтовку, я снова пускаюсь в путь.
Прибыв к месту назначения, я не застаю в разрушенном местечке никого из наших. Узнаю, что наш полк входит теперь в состав летучей дивизии, которую всегда бросают туда, где что-нибудь неладно. Это, конечно, не очень весело. Мне рассказывают, что у наших будто бы были большие потери. Расспрашиваю про Ката и Альберта. Никто о них ничего не знает.
Я продолжаю свои поиски и плутаю по окрестностям; на душе у меня какое-то странное чувство. Наступает ночь, и еще одна ночь, а я все еще сплю под открытым небом, как индеец. Наконец мне удается получить точные сведения, и после обеда я докладываю в нашей ротной канцелярии о своем прибытии.
Фельдфебель оставляет меня в распоряжении части. Через два дня рота вернется с передовых, так что посылать меня туда нет смысла.
– Ну, как отпуск? – спрашивает он. – Хорошо, а?
– Да как сказать, – говорю я.
– Да, да, – вздыхает он, – если б только не надо было возвращаться.
Я слоняюсь без дела до того утра, когда наши прибывают с передовых, с серыми лицами, грязные, злые и мрачные. Взбираюсь на грузовик и расталкиваю приехавших, ищу глазами лица друзей – вон там Тьяден, вот сморкается Мюллер, а вот и Кат с Кроппом. Мы набиваем наши тюфяки соломой и укладываем их рядом друг с другом. Глядя на товарищей, я чувствую себя виноватым перед ними, хотя у меня нет никаких причин для этого. Перед сном я достаю остатки картофельных лепешек и повидло – надо же, чтобы и товарищи хоть чем-нибудь воспользовались.
Две лепешки немного заплесневели, но их еще можно есть. Их я беру себе, а те, что посвежее, отдаю Кату и Кроппу.
Кат жует лепешку и спрашивает:
– Небось мамашины?
Я киваю.
– Вкусные, – говорит он, – домашние всегда сразу отличишь.
Еще немного, и я бы заплакал. Я сам себя не узнаю. Но ничего, здесь мне скоро станет легче – с Катом, с Альбертом и со всеми другими. Здесь я на своем месте.
– Тебе повезло, – шепчет Кропп, когда мы засыпаем, – говорят, нас отправят в Россию.
– В Россию? Ведь там война уже кончилась.
Вдалеке грохочет фронт. Стены барака дребезжат.
В полку усердно наводят чистоту и порядок. Начальство помешалось на смотрах. Нас инспектируют по всем статьям. Рваные вещи заменяют исправными. Мне удается отхватить совершенно новенький мундир, а Кат – Кат, конечно, раздобыл себе полный комплект обмундирования. Ходит слух, будто бы скоро будет мир, но гораздо правдоподобнее другая версия – что нас повезут в Россию. Однако зачем нам в Россию хорошее обмундирование? Наконец просачивается весть о том, что к нам на смотр едет кайзер. Вот почему нам так часто устраивают смотры и поверки.
Целую неделю нам кажется, что мы снова попали в казарму для новобранцев, – так нас замучили работой и строевыми учениями. Все ходят нервные и злые, потому что мы не любим, когда нас чрезмерно донимают чисткой и уборкой, а уж шагистика нам и подавно не по нутру. Все это озлобляет солдата еще больше, чем окопная жизнь.
Наконец наступают торжественные минуты. Мы стоим навытяжку, и перед строем появляется кайзер. Нас разбирает любопытство: какой он из себя? Он обходит фронт, и я чувствую, что я, в общем, несколько разочарован: по портретам я его представлял себе иначе – выше ростом и величественнее, а главное, он должен говорить другим, громовым голосом.
Он раздает Железные кресты и время от времени обращается с вопросом к кому-нибудь из солдат. Затем мы расходимся.
После смотра мы начинаем беседу. Тьяден говорит с удивлением:
– Так это, значит, самое что ни на есть высшее лицо! Выходит, перед ним все должны стоять руки по швам, решительно все! – Он соображает. – Значит, и Гинденбург тоже должен стоять перед ним руки по швам, а?
– А как же! – подтверждает Кат.
Но Тьядену этого мало. Подумав с минуту, он спрашивает: