Возвращение в ад
Шрифт:
– Скажите, - обратился я к сидевшему рядом старику с лицом, испещренным коричневыми пигментными пятнами, все в каких-то мешочках и складочках, так что торчали одни щелки глаз, - сегодня какой день?
Подумав, тот сказал: то же число было на моих часах.
– Тогда они забыли и оставили на клумбе вчерашнюю цифру, - кивнул я в сторону…
– Что вы, быть этого не может…
Он вгляделся внимательней и тоже изумился.
– Поразительно!
– сказал старик, - я хожу сюда несколько десятков лет, и впервые они забыли!
– Да, вчерашний день, это очень странно, - огорченно согласился я.
Мы посидели молча еще немного; затем я встал, попрощался с ним и направился к выходу из парка, почему-то стараясь не смотреть по сторонам. Я чувствовал, что с тем парком, который я так хорошо помнил все это время, что-то
Однако впереди оставалось еще несколько попыток. Жара становилась все более и более плотной и сухой, будто простыни, из которых она была сшита, с каждым часом нарезались из все более прочного к шершавого материала; я собирался съездить на старый офицерский пляж, где одновременно можно и освежиться. Но по дороге, совершенно для себя неожиданно, я завернул в еще одно место; это был дом, где жила одна из немногих оставшихся в этом городе моих родственников, - двоюродная сестра бабушки Рихтер, к которой мы когда-то часто ходили в гости по вечерам и которая училась с моей бабушкой в одной дореволюционной гимназии Якубовского, только моя бабушка кончила эту гимназию с золотой медалью, а ее сестру о позором выгнали после трех лет обучения; мне всегда напоминали об этом, если я приносил из школы неважные отметки. Когда-то сестры, как мне помнится, не очень-то вместе ладили, хотя "про себя", конечно, по-настоящему друг друга любили, еще бы: ведь у них была общая память, слипшаяся сиамскими спинами.
Я вошел в знакомый двор, по которому мог бы безошибочно провести ночью и закрыл глаза; у одной из дверей на стуле сидела старая соседка моей тетки; с акробатической ловкостью вязала она свою бесконечную пряжу, поблескивая вязальными спицами; часто перед сном, припоминая далекое время, вспоминал я и эту женщину, и она казалась мне чуть ли ни родной: со сладким умилением я восстанавливал в памяти ее лицо. Я собирался уже радостно кивнуть, когда она, вопросительно оглядев меня, равнодушно отвернулась, продолжая вращать спицы, и видно, совсем не припоминая; и я тоже молча прошел мимо, подумав, что ведь мы, кажется, за всю жизнь не сказали друг другу ни одного слова; действительно, почти посторонние люди…
Зато тетя Маня, так я некогда называл сестру бабушки Рихтер, меня сразу узнала; по крайней мере, моему приходу она обрадовалась. Правда, встретила она меня так, будто мы расстались с ней только вчера, но, учитывая ее возраст, в этом не было ничего удивительного; уже через пятнадцать минут мы сидели с ней на веранде и пили чай с моим любимым абрикосовым вареньем и разговаривали. Вернее, говорила, в основном, тетя Маня: уже давно она жила совсем одна и собеседника, слушателя ей явно не хватало; к моему удивлению она не вспоминала ни о своей сестре, которой уже давно не было на свете, ни о моем детстве, когда я приходил к ней совсем мальчиком, а говорила большей частью о своих сегодняшних делах, жаловалась на соседку, с которой по старинке не ладила, и на нестерпимую жару. Только дважды тетя перенеслась во времена более отдаленные и тогда вспомнила обо мне; правда, один раз мне показалось, что она перепутала меня с моим отцом, а в другой, с моим дедом; но, в общем, это было неважно.
…Через полчаса я расстался с нею и опять вышел на знакомую мне улицу. Теперь у меня оставался один путь: по мощенной мостовой я стал спускаться к набережной, к стальной пластине реки, что поблескивала внизу; но идти мне было грустно; сточенные шагами булыжники мостовой постукивали под ногами; память вдруг представилась мне в виде грозди, скопища крепко склеенных прозрачных пузырьков; я шел по ним, как по мостовой, и при каждом новом шаге какой-нибудь из пузырьков лопался; кажется, моя память уменьшилась…
До пляжа, который, оказывается, уже давно не считался офицерским и никаких особых документов не требовалось, я добрался на катере. Песок, как и раньше, был сероватый, слежавшийся, со множеством мелких размолотых ракушек и камешков; добираясь по солнцепеку, я вспотел и теперь, по быстрому скинув одежду, кинулся в воду; было мелковато, но я старался не замечать этого, энергично заработав руками и ногами; на вкус и цвет вода, кажется, не переменилась; может быть, стала чуть грязней, насыщенный буро-пепельный оттенок. Только после того, как освежившись, вылез из воды и растянулся на горячем и колющем будто сухое сено песочке, я огляделся вокруг. Как же все было очень похоже на тот пляж, который я знал раньше; вон, почти под самым железнодорожным мостом - понтонные мостки и деревянная купальня, с нее когдато дедушка Рихтер учил меня нырять; вон, чуть правее, у привязанных лодок, как и раньше, стоят мальчишки-рыболовы: похоже, у них опять не клюет. Вдоль самого уреза воды полосатые, как верстовые столбы, кабинки для переодевания: щели в них такие, что особенно внутри чувствуешь себя голым…
Совсем рядом со мной расположилась пара - черноволосый мальчуган и пожилой мужчина; они, видно, пришли уже давно и теперь собирались перекусить; мальчуган выкладывал из сумки снедь на белую бумажную салфетку: здесь лежали помидоры, , похожие на маленькие красные солнца, яйца с голубоватым отливом и хлеб - пористый, словно пемза: мне казалось, что я чувствую этот запах. Я отвернулся, так как смотреть, как люди трапезничают невежливо; и вдруг - у самого берега, вполоборота ко мне, увидел дедушку Рихтера: он стоял и осторожно, носком ноги, пробовал воду. Узнал я его сразу: и по чуть рыхловатой, но крепко-собранной фигуре, и по седоватой голове со знакомым мне округлым профилем, и - главное - по родинке, черной, выпуклой как муха, на спине, чуть ниже правой лопатки; очень хорошо помнил эту родинку: когда дедушка поворачивался спиной, у меня всегда почему-то появлялось желание сцарапать ее, как я обычно срывал корочки со своих многочисленных царапин. Но дедушка говорил, что делать этого нельзя. "Почему?" - спрашивал я. "Потому что от этого может быть рак" - "А что такое рак? Это раки?" - "Нет, от рака умирают". Он тогда угадал, ибо действительно умер от рака - только не кожи, а желудка; но это было давно, лет десять-пятнадцать назад…
Теперь я смотрел, как дедушка, убедившись, что вода вполне подходит для купания, повернулся ко мне спиной, еще отчетливей показывая родинку под лопаткой, и медленно стал входить в воду; он шел долго и не спеша, так как было мелко; дойдя до места, где ему стало почти по пояс, он плеснул себе пару раз на грудь, подмышки, и затем, взмахнув руками, шумно бросился в воду… Я встал; солнце на секунду зашло за неизвестно откуда взявшуюся тучу, без обиняков намекая, что скоро может пойти дождь; все вокруг сразу поскучнело и поблекло. Плавки еще не высохли, но я прямо на них натянул те самые черные брюки, только тогда еще новые и без маленькой дырочки в правом кармане, и, не оборачиваясь, пошел к причалу, чувствуя душой прикосновение странного холодного ощущения потери, потери не физической (точного слова я тогда не сумел подобрать), возможно, это можно было назвать потерей памяти; я прямо ощущал, несколько более легкой и пустой сделалась моя память за сегодняшний день: в ней появились голые незаполненные пространства.
Не помню где: то ли плывя в катере, то ли уже поднимаясь вверх в город, я вдруг понял, что не воспользуюсь последней попыткой и не пойду во двор дедушкиного дома, дома дедушки Рихтера на Социалистической улице. Примерно я представлял, что там меня может ожидать: дерево, наверно, просто спилили или же оно стоит высохшее, неловко выставляя сухие кисти ветвей, мертвые и черные, как предсмертная мука. Той деревянной лестницы тоже нет; еще двадцать пять лет назад она уже разваливалась и подгнивала и ее, вероятно, заменили новой, может быть, даже бездушно металлической; и стены - без морщин, без лика, выкрашенные какой-нибудь веселенькой краской… Я шел по городу моего детства и старался как можно меньше вертеть головой, чтобы не испортить еще что-нибудь, не раздавить еще какой-нибудь пузырек. Возвращение в детство не получилось. Просто я не попадал с ним в ногу, ибо у нас оказались разные шаги: то ли я перешагивал его, то ли оно перекрывало меня; не попадал так же, как пьяный портняжка не попадает ниткой в иголку, ибо где-то мы разминулись: я пришел и не узнал его; могло показаться, что детства не было, но оно было. Просто нельзя возвращаться, как это я забыл то, что мудрый дяденька Гераклит понял уже давно, что нельзя в одну воду входить дважды? И теперь мне приходилось возвращаться еще раз, другой выход был крестнакрест заколочен досками пустоты и безразличия, но, может быть, возможно вернуться как-то иначе? И я поднял голову…