Возвращение
Шрифт:
— А сперва очень трудно? — спросила я.
— Нестерпимо, — сказала она и уронила образок в карман моей спортивной формы. Образок нагрелся в ее кармане, и, прикасаясь к нему, я чувствовала, что мы снова сблизились, а вернее, никогда не отдалялись. По дороге на обед, где нас ожидали баранина с капустой, мы болтали с сестрой Имельдой, девчонки крутились вокруг нее — кто старался взять ее под руку, кто дотронуться до нее, кто пересчитать ключи в связке — и наперебой засыпали ее вопросами:
— Сестра, а вы на мотоцикле катались?
— Сестра, а вы носили чулки без шва?
— Сестра, а кто ваш любимый актер?
— Сестра, а что вы больше всего любите из еды?
— Сестра, а если бы вы могли загадать желание, чего бы вы больше всего хотели?
— Сестра,
Да, она ездила на мотоцикле и носила шелковые чулки, только со швом. Больше всего она любит бананы, а больше всего на свете она хотела бы побыть часок-другой дома, повидаться с родителями и братом.
В тот день даже прогулка по городу, где лавки были закрыты, у их дверей торчали пивные бочки, а по улицам бродили дворняги, не могла омрачить вновь обретенной радости. Образок в моем кармане подкреплял ее, и я поминутно тянула к нему руку. Бэба увидела в окне кондитерской рулет с вареньем на бумажной кружевной салфетке, и он ее до того разлакомил, что она даже вскрикнула и давай ругаться: сколько можно еще гнить в этой исправительной колонии, где одни зануды и плаксы. Вне себя она выхватила из кармана пилку для ногтей и рванулась к окну посмотреть, нельзя ли распилить стекло. Из хвоста шеренги выскочила староста и напустилась на Бэбу: ей что, не терпится под замок?
— Я и так под замком, — отрезала Бэба и принялась подпиливать ноготь, чтобы показать, что староста ей не указ, а заодно дать выход раздражению. Из всех нас одна Бэба не пасовала перед старостой. Она когда ей заблагорассудится могла прекратить прогулку, усесться на каменной ограде и сидеть там, пока мы не возвратимся назад. Прогулки, говорила она, еще большая тощища, чем учеба. Вот как у меня вены вздулись, приговаривала она, спуская чулки и разглядывая икры, а всё прогулки, будь они неладны. Ноги у нее, как и у всех нас, были черные: чулки красились, а мыться в ванне нам не разрешалось — принимать ванны почиталось безнравственным. Перед сном мы мылись в эмалированных тазах, прямо у наших кроватей. Холодная вода попадала на грудь, и девчонки визжали, хотя это строжайше запрещалось.
После прогулки писались письма домой. Нам разрешали одно письмо в неделю; письма наши непременно просматривали. Я написала маме, что решила постричься в монахини, и просила, если можно, прислать мне бананы, когда их привезут в нашу лавку. В тот вечер — и не исключено, что в то же самое время, когда я писала маме, — и пришла телеграмма; в ней сообщалось, что брат сестры Имельды погиб в автомобильной катастрофе, возвращаясь с хоккейного матча. Оповестив нас об этом, игуменья велела молиться за спасение его души, а также выразить соболезнование родителям сестры Имельды. И мы написали совершенно одинаковые письма: в первый же год нашей монастырской жизни нас снабдили образцами на любые случаи и мы, все как одна, переписали образец соболезнующего письма.
А назавтра к монастырю подкатил наемный автомобиль, и сестра Имельда в сопровождении другой монахини уехала домой на похороны. Бледная как полотно, с распухшими глазами, она куталась в большой вязаный платок. И хотя она вернулась этим же вечером (я не спала — хотела услышать, когда подъедет ее машина), мы еще целую неделю если и видели ее, то лишь мельком, со спины, в часовне. А через неделю сестра Имельда, осунувшаяся, отчужденная, вновь появилась в нашем классе, но о недавней трагедии ни словом не обмолвилась.
Получив бананы, я дождалась ее за дверью класса и преподнесла ей обернутую в папиросную бумагу гроздь. Кое-какие бананы еще не дозрели, и сестра Имельда сказала, что мать настоятельница положит их доспевать в теплицу. Я поняла, что сестре Имельде не придется их отведать: их приберегут — вдруг к нам наведается священник или епископ.
— Сестра, мне так жаль, что ваш брат погиб, — вырвалось у меня.
— Всем нам придется умереть рано или поздно, — горько сказала сестра Имельда.
Я, набралась храбрости и притронулась к ее руке, чтобы ей передалось мое горе. Сестра Имельда поспешно отошла — наверное, боялась разрыдаться. Теперь она нередко срывалась, на щеках у нее то и дело выскакивали прыщи. Она пропускала уроки, и учебную кухню передали монахине помоложе. Меня сестра Имельда попросила молиться о спасении души ее брата и не искать случая увидеться с ней наедине. Если она шла по коридору мне навстречу, мне следовало тотчас повернуть в другую сторону. И теперь Бэба или любая другая девчонка перевешивала доску повыше, а в скверную погоду расстилала на батарее ее шаль.
Я простыла, меня уложили в постель. И унылое течение болезни пошло своим обычным чередом: настой горячей сенны, принесенный матерью благочинной, которая не уходила, пока я не выпью чашку до дна; жидкий чай с папиросной толщины ломтиками черного хлеба на обед (война недавно кончилась, карточки еще не были отменены, от масла с примесью свиного жира в белесых прожилках шел прогорклый запах); долгие часы в постели, когда я, не зная, как их убить, разглядывала пустой дортуар, пустые железные койки — каждая под белым покрывалом, и на каждой, в белых оборках, наволочке медное распятие. Я знала, что сестра Имельда тоскует по мне, и надеялась, что Бэба передаст ей, где я. Я пересчитывала кафельные плитки от потолка до изголовья моей кровати, представляла себе, как мама готовит корм для кур, а отец в бешенстве топает ногами и его подбитые железом башмаки гремят по кухонному полу, вспомнила, сколько мы задолжали за мое обучение, и надеялась, что это не дойдет до сестры Имельды. На рождественских каникулах мне попался на глаза счет, присланный отцу матерью благочинной, на нем стояло: «Настоятельная просьба оплатить безотлагательно». И угораздило же меня заболеть — теперь со мной еще морока, а это лишний раз напомнит матери благочинной о нашем долге. Часов в дортуаре не было, и тем не менее время тянулось бесконечно медленно.
Мариголд, наша прислужница, пришла в шесть менять покрывала и принесла мне два подарка от сестры Имельды — апельсин и точилку для карандашей. Я не стала выбрасывать кожуру и, вдыхая ее запах, представляла себе, как буду благодарить сестру Имельду за подарок. В мыслях о ней я забылась тяжелым сном и проснулась уже в десять, когда девочки вернулись и, собираясь ко сну, позажигали все лампы.
Перед пасхой сестра Имельда предупредила меня, чтоб я не вздумала дарить ей шоколад, и я подарила ей фонарик с запасными батарейками. Обрадовавшись такому полезному подарку (она, наверное, имела обыкновение перечитывать письма в постели), сестра Имельда заключила меня в объятья, прижала щеку к моей щеке, но поцеловать не поцеловала. И я простила ей чуть не два месяца отчуждения, а когда мы с Бэбой уезжали на каникулы, сестра Имельда, верная обещанию, помахала мне из окна своей кельи.
В последнюю четверть нам пришлось налечь на учебу — в конце июня предстояли экзамены. Сестра Имельда, как, впрочем, и все монахини, прямо помешалась на этих экзаменах. Она вдалбливала в нас знания, то и дело взрывалась и, если, не дай бог, доска была вытерта недостаточно тщательно и мел скользил, скрежетала зубами. Сталкиваясь со мной в коридоре, она спрашивала меня тот или иной билет, а по воскресеньям, возвратясь со спортивной площадки, повторяла с нами разные темы. Но вот роковой день настал, и незнакомая дама из Дублина рассадила нас по специальным, на одного человека, партам. Потом отомкнула дорожный чемоданчик, вынула оттуда розовые экзаменационные листы и раздала нам. Геометрия пришлась на четвертый день. Когда мы вышли с экзамена, сестра Имельда уже поджидала нас в коридоре с ответами, чтобы мы проверили, справились ли с заданием. Потом она отозвала меня, и мы поднялись по лестнице, ведущей в учебную кухню, сели прямо на площадке, и она прошла со мной весь мой билет — вопрос за вопросом. Я знала, что три задачи решила верно, а две нет, но ей об этом не сказала.