Вперед, гвардия!
Шрифт:
А ведь еще вчера здесь все казалось вымершим.
Действительно, почему во время боев он никогда не слышал петушиного крика? Странно…
Норкин уже знал, что вчера в Пинске прекратилась перестрелка. Остатки недобитого гарнизона бежали на Кобрин, Брест. Бронекатера попытались по Пине преследовать врага, но вынуждены были отказаться от этой затеи: за годы войны мелководную Пину ни разу не чистили, она заросла травой, которая огромными пучками наматывалась на винты катеров. Как и предполагал Норкин, бригада остановилась. Над двухэтажным домом, стоявшим у реки, взвился военно-морской флаг. Здесь разместился
Почти всю ночь над землей рассыпались ракеты, почти всю ночь звучали песни. Это матросы и солдаты отмечали победу. А Норкин лежал на матросском рундуке и прислушивался к ликующим голосам. Потом в кубрик ввалилась целая толпа моряков, мелькнуло и Катино лицо.
Все побывали, а Катя так и не зашла в кубрик, будто избегает встречи с ним. Норкин вздохнул, закрыл глаза и задумался.
Вскоре пришел Жилин в сопровождении Василия Никитича. Чернышев, тщательно выбритый и надушенный, выглядел именинником. Осторожно пожав руку Норкина, он сказал:
— Поздравляю, товарищ капитан-лейтенант. Теперь я, так сказать, командир базы Бобруйско-Пинского гвардейского дивизиона.
— Так вы, Василий Никитич, меня или себя поздравляете? — засмеялся Норкин.
— Конечно, себя, — не смутился Чернышев. — Вас, небось, все поздравят, а кто вспомнит о каком-то командире базы? Да и стоит ли он того? Выдавал хлеб, считал портянки, собирал стреляные гильзы. — В голосе слышна обида. И не напрасная. Норкин согласен с Чернышевым. Действительно, поздравил бы он базовиков или кет? Пожалуй бы, забыл.
Норкину стыдно, он хмурится.
— Виноват, товарищ комдив, — неожиданно вмешивается Жилин. — Запамятовал и не сказал товарищу интенданту, чтобы он по такому случаю привел своих.
Второй раз матросы выручают его! Норкин от злости и стыда кусает губы. Чернышев смотрит на расстроенного комдива, на покаявшегося Жилина, расплывается в улыбке и говорит, стараясь скрыть охватившее его волнение:
— Пустяки, товарищ, комдив! Я ведь так… К слову пришлось… А матросам я обязательно передам, что вы хотели их специально вызвать. Сами увидите, как они радешеньки будут.
Посидев еще немного и пообещав забежать попозднее, Чернышев ушел.
На столе стоит большая кринка парного молока. Рядом с ней лежит вкусно пахнущая горбушка хлеба домашней выпечки.
— Жилин.
— Слушаю.
— Зачем ты соврал?
— Нельзя иначе, товарищ комдив. Вы за ранением, может, и забыли, а матрос любит, чтобы о нем помнили, — убежденно поясняет Жилин и, считая вопрос исчерпанным, уже тоном старой доброй няньки: —Чего не пьете-то? Самое парное. Можно сказать, при мне и доили… Или, может, чего покрепче? Там уточку или гусятинки?
— Откуда ты возьмешь?
— Так ведь место здесь дикое, раздолье для охотника, — поясняет слбвоохотливый Жилин, но смотрит куда-то мимо Норкина.
— Тоже мобилизовали?
— А если и так? — озлился Жилин. — Для себя, что ли? Да мы и на пшонке (чтоб ей сгнить на корню!) проживем! Неужто командира раненого нельзя побаловать? А хозяин этого гусака где? Кто он? Если свой человек — поймет, не осудит. Фашистский прихвостень, куркуль проклятый — так ему и надо, сатане лапчатому!
Со всем согласен Норкин. Не понял только, почему вражеский пособник — сатана лапчатый. Вперед, гвардия!
Давно выпито молоко. Не обойдена вниманием и тусятинка. Солнце не жалеет лучей, нескончаемым потоком шлет их на землю, и в кубрике становится душно. Норкин то и дело вытирает полотенцем пот, струйками бегущий по телу. Никто почему-то не заходит, и настроение портится, кажется будто нога чешется, кость мозжит. Заболели даже ребра, перебитые еще под Ленинградом. А тут еще и мухи. Они влетели в иллюминаторы и кружатся около лица, садятся то на лоб, то на щеки, то на самый кончик носа.
Обидно и за свою беспомощность, и за товарищей, которые так быстро забыли его. Один только Жилин терпеливо сидит с ним. Он даже пробовал читать вслух какую-то книжонку, в которой лихой писака заставил двух наших солдат принудить к сдаче почти роту фашистов, но то ли ему стало стыдно читать об этом, то ли по какой другой причине вскоре замолчал и он.
Случайный порыв ветра занес в кубрик звуки марша. Норкин приподнялся на локтях.
— Что там, Жилин? — спросил он.
— Партизан встречают.
— Чего же ты молчал?
— А зачем расстраивать?
— Кто есть на катере?
— Вахтенный.
— Тащите меня на палубу.
— Мигом, товарищ комдив! — Жилин подскочил к трапу, остановился, подумал и спросил — А как с медицинской точки зрения? Не вредно?
— Давай!
И вот Норкин уже лежит на надстройке кубрика. Здесь гуляет приятный ветерок. Омытый дождем, стоит город. Его железные и черепичные крыши яркими пятнами мелькают среди зелени деревьев. Флаги, флаги, цветы, хвойные гирлянды и снова флаги. Звуки марша, словно прорвавшиеся сквозь невидимую преграду, мощно и торжественно зазвучали над рекой. Из переулка на набережную выходит оркестр. За ним, неумело печатая шаг, идут люди в шинелях, немецких френчах, пальто и пиджаках, идут с оружием самых различных марок. Это проходят партизанские бригады, сжимая в руках оружие, добытое в боях. Казалось, сама грозная Беларусь вышла из болот и лесов.
Несколько часов шли колонны партизан.
А вечером, когда жара немного спала, к парку потянулись вереницы людей. Они провожали в последний путь героев, павших в боях за Пинск. Не играли оркестры похоронных маршей (не разучивали их), не было и огромных венков, увитых широкими траурными лентами. В простых, наскоро сколоченных гробах несли останки героев.
В парке гробы опустили в братскую могилу. Слетели с голов каски, фуражки, бескозырки и пилотки. Ясенев сказал короткую речь. Комья земли застучали о крышки. Взвод матросов вскинул винтовки. Грянул первый залп прощального салюта. И, вторя ему, дружно ударили пушки с реки. Над высоким холмиком склонились знамена…
Все это рассказали Норкину товарищи, которые под вечер все перебывали у него.
Уже после отбоя ушли от Норкина последние посетители. Норкин устало откинулся на подушки. Хоть и приятно товарищей видеть и чувствовать их заботу, но и утомительно.
— Стой, кто идет? — окликнул кого-то вахтенный.
— Свои, из госпиталя.
Норкин приподнялся и подоткнул под себя простыню. Этот голос он узнал бы из тысячи схожих. В кубрик, щурясь от яркого света электрической лампочки, вошла Катя. Черные глаза ее возбужденно блестели, на щеках играл лихорадочный румянец. Но голос ее прозвучал на удивление официально: