Впрочем, неважно. Нерасстанное (сборник)
Шрифт:
В городе спросил я ювелира и обменял у него золотые с брильянтовыми искрами серьги («что за работа диковинная, отродясь такой не видал») на 40 рублей. Не знаю – продешевил или нет. Первым делом, зашел я в церковь и поставил рублевую свечу, благодаря за удачно совершенное путешествие. Разве не чудо, что самолет был запрограммирован к перемещению, что мы оказались в нем и теперь – тут!? Молил я и об исполнении своего замысла, особенно – о том, чтобы все мои действия, даже если в них вкрались какие просчеты, все-таки вели к благу той, для которой… впрочем, неважно.
Выйдя из церкви, я пошел по
Трактиры, или как они прозывались по-немецки Herberge, были очень обширны – занимали целый двор. В нижнем этаже помещался ресторан, в верхнем – жилые комнаты для «господ приезжих», во дворе – каретники, конюшни, сараи для фуража, погреба, колодец и прочее. Наиболее изрядные Herberge имели и плодовый сад, и цветник для приятности постояльцев. К таким относились трактиры на Троицкой площади, в Гостином дворе, на углу Васильевского острова, что смотрит на конюшенную канцелярию. «Аустерия» или трактир «четырёх фрегатов» показался мне слишком дорог, «казённые питейные дома» какие располагались, обыкновенно, на перекрёстках в подвалах зданий и предлагали всем желающим отведать пива, вина, мёда, табака и карт, не заинтересовали, и я остановил выбор свой на чистеньком дворе под вывеской «Гейденрейхский трактир».
В ожидании заказанного блюда, я огляделся. Низкие белые своды, выложенные китайскими изразцами печи, стены украшают картины в чёрных рамах, представляющие живописную Аркадию, с её беспечными жителями, угрюмые стенные часы, вделанные в подставец, размером с большой буфет, масляные лампы блестят начищенной медью. Из посетителей я заметил нескольких офицеров, погружённых в карточную игру и клубы табачного дыма, и трёх людей, принадлежащих, как я догадался из речей их, к купеческому сословию.
– Кабы не генерал полицейской канцелярии их, господин д’Арженсон, так дюк Орлеанский и совсем бы Францию по миру пустил, через вора этого – Лоу.
– Зачем по миру? И не Лоу он, а Ласс по-французски прозывается, потому как король французский его принял в свою державу. А писано в книге его «Laws», а книга та зовётся «Уверс комплете». Читывали?
– Я и без книги тебе скажу, племянник, что мошенник он. Где ж это слыхано – золотом за бумажки платить?!
– Не мошенник он, дядюшка, а добрый патриот, усыновившего его отечества. А что до финансовых проектов его, и в особенности реформы Banque g'en'erale, то сие всё прилежит благу человечества.
– Золото за бумагу отдавать – благо человечества?! Изрядно учинено! Разорил твой Лоу тысячи людей народу, да и бежал, как вор, в Генце. Вор и есть!
– Что эмиссия банковских бумаг вышла, то верно, да вору, дядюшка, не назначили бы пенсию в 12 тысяч ливров, а король сие учинил!
– Ворам-то и назначают, – проворчал с неудовольствием собеседник и взял понюшку табаку, – Нет, племянник, нас не так учили! Теперь вот такое брожение в умах пошло, что я никого, ниже сына своего прочить в дело не могу. Да, что в дело – лавки скоро оставить не на кого будет! О правде ли нынешнее купечество радеет?! Какое, коли новую наживу изыскали – вместо золота дурням бумаги сулить, что де того золота им в год, другой, втрое принесут! «Эмиссия»… злодейство это, племянник, и плутни, а не «эмиссия» твоя!
– Точно, что злодей, – подобострастно подхватил, молчавший прежде делец, по виду – клиент первого – графа Уилсона шпагою до смерти заколол и от пределов отечества бежал, страха ради сыска и виселицы.
– Не хочу, не стану лангеты есть! Не купишь шоколаду пить, вовсе и уйду! – раздался капризный возглас вошедшего в трактир малыша в бархатном балахончике из-под которого виднелись тонкие икры в чёрных плотных чулках.
– А маменька что же скажет? – урезонивал его лакей, несший за маленьким хозяином корзиночку, – целый день, почитай, зверинец глядеть изволили и хотите голодным домой воротиться? Да как же мне отвечать станет?
– Зачем голодным? Я шоколада попью.
– Как вы изволите, Валерьян Кириллович, а коли лангетов али шницеля не откушаете и шоколада покупать не стану, и маменьке доложу!
– Приказывай шницель, – отвечал упавшим голосом господин его, и усаживая рядом вынутую из-за пазухи куколку-арапченка, промолвил, – нынче шницель, майн либер, без того никак нельзя.
Звук барабанной дроби привлёк в этот момент всеобщее внимание. Ровно что толкнуло меня в сердце. Я стал глядеть в окно с прочими. Отряд солдат в четыре человека остановился, один из них развернул бумагу, барабаны смолкли.
«Назавтра в 8 часов по полуночи противу кронверка крепости учинена будет экзекуция некоторых важных злодеев, коих замыслы к возмущению и бунту прилежали».
Прочитал глашатай, дробь возобновилась и отряд продолжил обход свой.
– Каких злодеев, кто злодеи? – обращался я к тому и другому, но никто не давал ответа, напротив, сторонились и с опаской переглядывались.
– Не изволите ли идти к своему месту? Али ещё заказывать желаете? – вежливо, но твёрдо проговорил трактирщик, кладя конец моим расспросам.
Как во сне бросил я на стол деньги и вышел вон. Чем ближе подходил я к Неве, тем сильнее было впечатление, произведенное вестью о грядущей казни. Я пытался было отогнать эту тучу наблюдением над проходящими мимо русскими, не потерявшими своей чистой коренной народности, любовался ею, но мысль, тяжелая как свинец, все более поглощала меня. Сколько не осматривал я укрепленный берег реки, снабженный на подступе к городу дамбой и плотиною, а также прорытым каналом, чтобы излишней воде, стремительно приходящей с моря, было где разойтись, не мог стряхнуть с себя тревоги.
Плотины сверху покрыты были досками, так что по ним можно было проехать на лошадях. С приближением к морю, как приметил я еще из самолета, Нева расширялась и разделялась на несколько русел, расходящихся в разные стороны. Берега этих русел густо обиты были сваями, а в иных местах их равняли, расширяли, поднимали и углубляли, чтобы подходили суда. Все сие производилось гением юного, только вернувшегося тогда из Италии, инженера Петра Михайловича Еропкина. К сожалению, впоследствии, когда предан он был опале и казни, имя его – имя создателя Петербурга и Кронштадта, тщательно вымарывалось изо всех документов.