Врата ада
Шрифт:
Когда она, наконец, вышла, на воздухе стало легче. Она тихо пошла к кладбищу, приходя в себя. Остановилась у высокой кладбищенской ограды. Посмотрела на кованую железную решетку, на могилы за ней и решила, что дальше не пойдет. Не сегодня. Чувствовала, что пока ей это не под силу. Она должна постепенно свыкнуться с этим местом. Долго-долго смотрела на ограду и повернула обратно. На этот раз она не была так подавлена. Знала, что добьется своего, но тогда, когда придет время. Когда ощутит в себе силы и решимость. Чтобы войти на это кладбище твердым шагом, с высоко поднятой головой и сделать то, что она задумала.
Маттео совсем перестал работать днем. Он выходил из дома вечером, часов в шесть, и возвращался только на рассвете. Ночью, за рулем машины ему становилось лучше. Никто ничего от него не требовал, никто его не видел. Он ехал в полной тишине, чувствуя
Он ездил по улицам в это странное время, когда все магазины превращаются в печальные слепые фасады, закрытые железными шторами, когда человек вообще не помнит, что раньше был человеком. Он ехал, считая нищих и опрокинутые мусорные баки. Когда он оказывался один, без пассажира, он глушил мотор, неважно где, в порту, у вокзала, на улице Партенопе, перед замком дель’Ово или в зловещих переулках испанского квартала. Тогда он вбирал в себя все немые шорохи и предавался размышлениям: почему людям не дано умирать, подобно языкам пламени: медленно тлеть и, наконец, угаснуть совсем? Такого конца он хотел бы для себя — это казалось ему самым естественным в его теперешнем состоянии. Так действительно не могло дальше продолжаться, он все ждал, что потихоньку съежится, дыхание прервется, и все кончится. Но ничего такого не происходило, и каждую ночь, пока влажный морской ветер продувал пустые улицы Неаполя, он признавался себе, что все еще живет.
А потом наступило то сентябрьское утро. Джулиана вышла из дома с решимостью, на которую уже считала себя неспособной. Солнце медленно поднималось над улицами Неаполя, и свет с тенью поделили между собой фасады домов. Накануне она предупредила в гостинице, что не выйдет на работу, но Маттео не сказала ничего и потому ушла из дома рано, как обычно, чтобы не вступать с ним в объяснения. Она пошла по улице Фориа. Лицо осунувшееся, мертвенно-бледное, но в движениях ее чувствовалась глухая сила. Она знала, что сегодня у нее все получится. Решила не ехать на автобусе. А пойти пешком. Как-нибудь дойдет туда потихоньку. Будет время подумать, и то, что она устанет, тоже хорошо. Она шла на неаполитанское кладбище, что на холмах Санта-Мария дель Пьянто, а за спиной у нее просыпался город в ореоле сине-розового света.
Она не колеблясь вошла в ворота кладбища. Твердым шагом прошла между могилами. Оказавшись перед могилой сына, резко остановилась и без особого волнения взглянула на надпись.
«Каменная плита, вот и все, что осталось от моего сына», — подумала она.
Тишина, окружавшая ее, действовала успокаивающе. Хорошо, что на кладбище совершенно пусто, нет ни посетителей, ни рабочих — этого она бы не вынесла. Она застыла у могилы, но больше не смотрела ни на плиту, ни на имя, выгравированное на ней. На горизонте поблескивала, точно рыба, неаполитанская бухта. На Джулиану нахлынули видения недавнего прошлого. Она вновь услышала голоса тех, кто пришел несколько недель назад на похороны Пиппо. Она помнила, как все они шли за катафалком, долгую церемонию прощания, саму себя, цепляющуюся за Маттео, чтобы не упасть. Вереница лиц перед глазами, одни и те же слова. Как будто она вновь попала в эту толпу. Пустое кладбище словно наполнилось людьми. Ей казалось, что она действительно видит их всех. Вот они вокруг нее со скорбными лицами, в черных одеждах. Родственники, друзья, окрестные торговцы. Все на месте. И тут она впала в бешенство, сокрушительное, испепеляющее — холодное бешенство матери, потерявшей сына и не смирившейся с этой потерей. И она начала говорить, там, где стояла, в полном одиночестве,
«Будьте вы все прокляты. Этот уродливый мир — таким его сделали вы. Вы толпились возле меня, окружили заботой и вниманием, но меня это не утешало. Я проклинаю могильщиков, которые несли гроб моего сына и вздыхали с облегчением, ведь он был такой легкий, не надо напрягаться. Я знаю, что они подумали именно об этом, даже если на лицах у них ничего не отразилось, и я проклинаю их за эту мысль.
Проклинаю тех, кто был здесь, в толпе, и с кем я вообще не была знакома. Они пришли сюда из праздного любопытства, и я желаю, чтобы и им пришлось оплакивать тех, кого они действительно любят. Проклинаю и друзей, и их искренние слезы. Их страдания — что они по сравнению с моими, я плюю на них и попираю ногами. Только слезы матери имеют право на существование. Все остальное — мерзкая профанация. Я проклинаю всех. Потому что мне больно. Я гоню этот мир от себя. Как можно дальше. Пусть заткнутся священники с их успокоительной чушью или пусть говорят правду, пусть напомнят, как обливается кровью материнское сердце, когда твой ребенок гниет в земле, и как сводит судорогой внутренности при виде остекленевших глаз того, кого ты кормила грудью. Я склонилась над этой мраморной плитой, и я вне себя от ярости. Проклинаю это надгробие, его тоже выбирала не я, но под ним навечно погребен мой мальчик. Я смотрю вокруг и плюю на все это. Я больше никогда сюда не приду. Не возложу ни единого венка. Не полью ни единого цветка и никогда не произнесу ни одной молитвы. Благоговейной скорби не будет. Я не стану говорить с этим камнем, понурив голову, со смиренным видом, точно вдова погибшего на войне. Больше никогда не приду сюда, потому что Пиппо здесь нет. Я проклинаю всех тех, кто плакал вокруг меня, считая, что так положено. Но я-то знаю: Пиппо здесь нет».
V
Верни мне сына или отомсти за него
(сентябрь 1980)
Маттео продолжал все так же колесить по городу в те ночные часы, когда кошки с жадностью рвут мешки с мусором, которые люди, спешащие покончить с рабочим днем, выставляют на задворках ресторанов. Но только работать почти перестал. Сколько раз он проезжал, не останавливаясь, мимо клиента, поднявшего руку при виде его такси? Нет, это было ему не под силу. Он был слишком далеко, весь погружен в себя. Он садился за руль, чтобы ни о чем не думать. И так каждую ночь.
Но однажды вечером, когда он уже был в дверях, Джулиана вдруг схватила его за рукав. Все было, как всегда. Перед уходом он разогрел себе еду. Она вернулась домой, когда он кончал есть, и не сказала ни слова. Он тоже. Он поднялся через силу, сходил за документами и ключами от машины, и в тот момент, когда уже открывал дверь, она вдруг с неожиданной силой вцепилась в него. От внутреннего напряжения она даже на мгновение похорошела. Но губы дрожали, как бы не решаясь произнести то, что рвалось наружу. Он не знал, что и думать. Что с ней такое? Почему она выглядит так странно? Он даже растерялся. Совершенно непонятно, чего от нее можно теперь ждать. Что ею движет: ярость или отчаяние? То ли она сейчас набросится на него с кулаками, осыпет проклятиями, а то и влепит пощечину — или, наоборот, упадет на грудь и будет плакать в его объятиях? Он терялся в догадках.
Но наконец Джулиана сумела заговорить прерывающимся от горя голосом, и он понял, что на самом деле она в бешенстве, копившемся в ней все это время, а молчание ее, которое он поспешил принять за смирение перед судьбой, было лишь долгой прелюдией вот к этому моменту.
— Что происходит, Маттео? — спросила она.
Он молчал.
— Что происходит? — с нажимом повторила она.
— Я ухожу, — просто сказал он.
И добавил, давая ей понять, что все в порядке, все, как всегда:
— Мне пора.
И тут она взорвалась, завопила не своим голосом:
— Ах, тебе пора? Опять будешь мотаться по городу? До самого утра? А потом вернешься и спрячешься здесь? Что происходит, Маттео?
Он остолбенел, пораженный тем, что она знает, зачем он уезжает из дома и скитается неизвестно где, а значит, понимает, в каком он состоянии, хотя до сих пор ни слова ему об этом не сказала. Она его разоблачила. Ему стало стыдно. Он хотел было сказать, что не собирается все это с нею обсуждать, но она его опередила. Набросилась на него и стала колотить кулачками в грудь. И при этом стонала, словно жалуясь и проклиная его одновременно, вряд ли она хотела причинить ему боль, скорее встряхнуть его, вывести из состояния тупого оцепенения. Он не сопротивлялся, надеясь, что, выплеснув гнев, она успокоится, но она распалялась все больше и больше и, наконец, сквозь слезы, продолжая молотить его кулачками, выкрикнула такие слова, которые действительно пронзили его в самое сердце: