Врата чудовищ
Шрифт:
— Давай еще немного, — просит она, — скоро выйдем к нашей старой стоянке.
И где проклятая Нанна, владычица подземного царства? Где она была, когда убивали её старого друга Самсона? Неужели кости великанов важнее живой плоти? Не думать. Всё решено. Все заплатят.
Дни пути. Чонса — двужильная, а Гвидо спотыкается на обе ноги и у каждого истока останавливается наполнить опустевшую флягу. А малефика тянет его, как ребенок на ярмарке: ну пошли; так, будто сама ведет его. Медик слеп, не замечает. Всего лишь человек, заносчивый и глупый, как и все они. Кружка крови, кости, катящиеся с чаши её весов, та самая тоненькая, подключичная, что падает на хребет
Желобки под ладонями складываются в линии жертвенника, табличка на древнем языке нечитаема, от языческой постройки разит заклятиями великих прорицателей и сладким, тлетворным запахом ночной фиалки. То собачку, то козочку находят. Так говорил пивовар, когда наливал ей в кружку зелье забвения. Когда Чонса садится на камень, бедра задевают оплывшие свечи. Они кажутся ещё теплыми. Гвидо поджигает их от своего фонаря и устало опускается возле, оглядываясь.
— Сильное место, — замечает он. Чонса кивает.
Протянутые руки — это предложение разделить ложе, но вместо перин — багровый камень жертвенника, и не семя в неё войдет, а нечто гораздо более едкое. Давай же, ну. Чего ты медлишь? Пошли со мной, мальчик, я покажу тебе небеса.
— Мне нужна лаборатория… — говорит Гвидо, но его слова уносит шум Танной, ломающей в ущелье скальные шипы. Ну же. Малефика мычит сквозь зубы:
— Ты не справишься. Наверняка снаружи нас ждут. Нам не выйти к Йорфу.
Гвидо недолго сомневается. Готовится. Чонса ложится на спину и смотрит в потолок, между соляными сосульками спят летучие мыши, или они живут на дне её зрачков и копошатся, копошатся, копошатся? Гвидо дает ей что-то и девушка давит кашель вместе со смехом. Отвар из мака. Хул гил, которым поила Джо горная ведьма, когда злая река съела его ногу. Скинула ли Нанна убогую конечность в Танную? Или выварила, чтобы достать кости?
— Будет больно, — предупреждает Гвидо, но больно не было.
Но Чонса почему-то кричит. Один укол, впрыснувший в перетянутую, взбухшую вену серебряную жидкость, и вместе с ней всё её существо затопил огонь. По оголенным нервам промчалась не боль, о, это была не боль, это было что-то, выжигающее их с корнем, как сорняк в ведерке, в которое Тито сбросил нежный вьюнок. Всё должно приносить пользу и иметь цель. Служить. Служить Чонсе. Её заколотило так, что Гвидо лег на девушку плашмя, лишь бы она не разбила о каменный жертвенник голову. Пена на губах. Вкус мяса и крошащихся зубов. Не больно! А вот и не больно! Больно — когда тебя бросают. Больно — когда ты рожаешь, а тебе говорят, что ребенок умер. Больно — когда убиваешь мальчишку, которому пела колыбельные. Больно — видеть лицо наставника, изъеденное плотоядными мухами. Боль — это чёрные глаза и пылающий кораблик c трупами, плывущий в недра чужого моря.
Остальное можно перетерпеть.
Это длилось бесконечно. А прекратилось резко, как грудь у старика замирает во сне, раз — и всё.
Мир — странная штука. Теперь Чонса это видит. Не было тьмы и света. Огонь свечей
— О, великая Тамту! — в восхищении восклицает Гвидо.
Она думает:
— Подчинись, — и поднимает острый подбородок. Сначала тихо. Потом гулкие залы её подземного королевства топит шелест крыльев. Сорвавшиеся с насестов летучие мыши складываются в древние письмена, в формы, в символы по воле её мысли, и Гвидо смотрит на это, разинув рот, потом Чонса моргает, и на их вскинутые лица льется кровь. Она захотела, чтобы мерзкие летучие грызуны разодрали себя в кровь — и те даже не сомневались, что это их собственная мысль.
Она думает громче:
— Подчинись!
И земля дрожит. Будь живы великаны, они бы вскинули ладони и вытолкнули Чонсу к небу, но великанов никогда не было на этих землях, лишь сказки, а дети небес — живые и настоящие, и они заполняют пещеры (ихор — шприц) беспокойным потоком клыков, изогнутых позвонков, шипов, зубов, жал, горящих внимательно и ярко глаз, прозрачных, как горный ручей.
Девушка поднимается на ноги. Гвидо затих в её ногах, готовый внимать приказу, но почему-то подсказывает ей шепотом:
— Ты можешь приказать им вернуться. Они больше не будут убивать невинных. Не будут жрать детей, не будут…
— Невинных не осталось, — думает Чонса, не размыкая губ, и голос её грохотом разбился о скалы. В этих словах ни грусти, ни мстительного шипения — лишь констатация факта.
Она касется полупрозрачного крыла ближайшей твари, и та жмется ей под плечо, как готовый играть щенок. Тепло. Покидаем мячик? Как его звали? Такое смешное имя.
Божественные дети были прекрасны. Те звуки, что они издавали, оказались осмысленным щебетом, но Чонса никак не могла разобрать, о чем они говорят, будто слышала свой же язык, но позабыла его звуки.
Ничего не осталось. Ни памяти, ни горя. Только знание: заразу надо вырвать с корнем. Она уже слишком глубоко пустила корни. Только ярость, такая мягкая, такая сочная, что, учуяв её, божественные посланцы защебетали.
— Подчинитесь, — думает она и обращает лицо на север.
И они на крыльях выносят её на свет из пещер. Перед ними — Бринмор. Земля злых людей, крепких цепей и ошибок. Её дом, принесший только горе. Чонса любуется горными пиками, далекими огоньками, дымом из чьего-то дома там, внизу, у Дарры. Химера по-кошачьи толкает её в локоть и подставляет крылатую спину. Чонса перебирает чешуйки кончиками пальцев и говорит:
— Сожрите всё. Убейте всех. Сравняйте всё отсюда до северных морей с землей.
Чонса улыбается и смотрит, как в небо поднимается воронка крыльев и клыков. Затем и малефика отрывается от земли. Совсем не страшно. И небольно. Она смеется, и смех катится с гор лавиной вместо с полчищами её голодных детей.
Небеса оказались так близко, стоило лишь отдаться безумию.