Времена года
Шрифт:
Коричневая Вики приносит целую страницу, изрисованную крысами.
– Вот как, значит, ты тоже умеешь рисовать? Кто это там плачет?
– Нет, это моя подружка, это она нарисовала. Моя подружка.
– Вот так так!
– Я хочу вырезать эту крысу, можно взять ножницы?
– Нет. Сначала нарисуй сама, а потом будешь вырезать.
– Я не умею рисовать таких крыс.
– А Марк умеет. Таме, пойди посмотри, кто там плачет.
Матаверо не рисует. Он сидит на ступеньках рядом с Пэтчи и читает ему «Голубой кувшин». Он сочиняет рассказ по картинкам, но его настолько занимает проблема личных отношений, что даже для этого ему непременно нужен товарищ. Всегда и во всем самое важное для Матаверо – это «Ты да я». Из-за этого его тонкие пальцы медленнее накапливают необходимый опыт. Мои мысли бегут вспять, к дедушке Матаверо: я хочу проникнуть в таинственное прошлое этого человека с таинственной душой и узнать, какие
– Мисс Вонтоф, я сделала себе свинку.
Коричневое личико Вики расплывается в улыбке.
– А где же у нее ноги? Где у нее ноги?
Вики переворачивает лист бумаги.
– Вот ноги и вот ноги. Можно взять ножницы? Вы знаете, Рити, она плачет. Рити.
...Я сижу в своей рабочей комнате, вечер, холодает, я обдумываю иллюстрации к маорийской хрестоматии для малышей, которую составляю заново уже в третий раз. Главное – непринужденность рисунка, главное, чтобы все эти образы, необычайно важные для меня, легли на бумагу сами собой. Как у новенького мальчика, который рисовал пулемет, а потом «давал из него очередь». Я откладываю карандаш и смотрю на руку, которая ударила ребенка за то, что он сопровождал звуками что-то необычайно важное для него. Мало того, эта же рука принимала участие в избиении словом бедняги Веркоу, моего молодого коллеги. О ошибки, ошибки! Сотни, тысячи ошибок...
Какая волшебная палочка поможет мне вырваться из тисков стандартных взглядов? Только мои собственные усилия, насколько я понимаю, только мои усилия, поэтому я снова берусь за карандаш. Но усилия требуют жертв, а я слишком стара. И мне не хватает убежденности, не говоря уже об отваге, без которой нельзя сохранить убежденность, даже если она когда-то была, так как же мне возвыситься до жертвы, если нет убежденности?
Подумать только: рука, ударившая ребенка, намеревается взять кисть и рисовать! Я не художник, если ударила ребенка. И, уж конечно, не женщина. Как происходят такие вещи? Я не собиралась делать ничего подобного. Когда в следующий раз пойду в церковь, решаю я, поддавшись усталости, хорошенько обдумаю все это во время проповеди... разберусь во всем этом во время проповеди.
– Мисс Фоффоф, – раздается тоненький голосок Ани.
– Что случилось, малышка?
– Когда я дочитываю до этого слова «у блюда» в моей книжке, я никогда не говорю «ублюда».
– Вот как?
– Я всегда, всегда говорю «миска».
– Почему?
– Потому что «ублюда» – это похоже на плохое слово, когда ругаются, поэтому я говорю «миска».
– Вот как? Прочти мне это место.
– «Три маленьких котенка остановились у блю... у миски».
– Скажи, Рупека, дома Рити тоже так часто плачет? – спрашиваю я у старшей сестры Рити.
Конечно, моей Рити, этому коричневому четырехлетнему заморышу, не место в школе. Рупека сидит за машинкой: она шьет желто-коричневую форму, которую я придумала и ввожу сейчас в классе, ради чего я договорилась с одним магазином в городе о доставке материи и теперь учу больших девочек шить на машинке. Рупека принадлежит к многочисленному бедному семейству Тамати. Ей десять лет, у нее длинные вьющиеся волосы, она красива, как фея.
– Да, мисс Воронтозов, она все время плачет. Только нам не разрешают ее бить. Папа любит ее больше всех. Если он уедет на стрижку, а потом приедет и узнает, что кто-то побил Рити, он очень рассердится.
– О чем ты плачешь, моя самая маленькая малышка? – Я треплю Рити по подбородку.
– Потому что Вики, она меня обижает. Вики.
Личные отношения, они всегда плачут из-за личных отношений. У Рити худая вытянутая мордочка, как у изголодавшегося крысенка, и маленькие черные глаза-щелки, она ходит босиком, в длинном платье ниже колен, спутанные черные волосы падают ей на лицо, как у всех Тамати.
Я собрала группу шести-семилетних малышей, чтобы прочесть с ними страничку из маорийской хрестоматии, которую составляю дома, поэтому я снова сажусь и продолжаю занятия, хотя Рити хнычет у меня на руках. Но едва мои ученики начинают справляться с чтением предложений, как снова раздается чей-то пронзительный вопль. Я сажаю Рити на пианино, где она почему-то мгновенно умолкает, и прокладываю себе путь среди другой кучки детей, которые сидят на циновке с книгами в руках, потом между песочницей и ведром с водой и наконец беру на руки Хиневаку, еще одну школьницу, не достигшую пяти лет; Хиневака страдает врожденной косолапостью, ее лечат разными способами и уже несколько раз оперировали. Я беру Хиневаку на руки, будто она в самом деле мое дитя, и возвращаюсь вместе с ней к своему стулу. Хиневака и Рити настолько малы, что я просто не в состоянии попять, как они живут на этом свете.
Но прежде чем мы успеваем дочитать новую страницу, которую я написала накануне вечером, мне приходится вернуть свободу передвижения Рити и вместо нее посадить на пианино Хиневаку, а в перерыве между их красноречивыми всхлипываниями выслушать рассказ маленького братика Вайвини о том, как Севен заехал ему прямо в живот, взял и заехал. Маленького Братика трудно поднять с пола, но я не могу устоять перед искушением ощутить прикосновение его тельца к моему, к телу женщины, которого не касался ни один мужчина с тех пор, как я рассталась с Юджином. Маленький Братик оглушает меня ревом и обливает слезами, но я все равно несу его, с трудом передвигая ноги, и, хотя я чувствую сквозь халат мокрую кисточку, которой он рисовал, я чувствую также пробуждение могучего инстинкта, безымянного и всевластного, пробуждение того огромного нечто, которое обращается со мной как с куском глины и внушает ужас всякий раз, когда рушатся мои планы. Это нечто дает мне силы выдержать непомерное напряжение, и я с радостью прижимаю к груди тяжелого ребенка, потому что для меня это путь наименьшего сопротивления, потому что я так же неспособна убить в себе мать, как Севен неспособен убить в себе насильника. Я потрясена: я не подозревала, что под слоем холодного пепла в моей душе бушует такое пламя. Все мы когда-нибудь обращаемся в огнедышащий вулкан. Если бы только раскаленная лава изливалась всегда через кратер творчества, думаю я.
Но скоро я начинаю чувствовать напряжение иного рода. Груз ответственности. Вина держит меня за горло, как веревка висельника. Я ощущаю ее почти физически. А что, если за дверью стоит инспектор и слышит этот гам? Что, если он войдет и увидит этот огромный живой клубок вокруг учительницы, которая и не думает наводить порядок? Может, еще не поздно вернуться на старую, проторенную дорогу? Хотя бы из-за нового инспектора...
И все-таки вечером, когда я по обыкновению работаю в своей клетушке за домом, мне приходит в голову один-единственный ответ на все эти вопросы: я выбираю карандаш с самым мягким черным грифелем и рисую маленькую плачущую девочку. В новых европейских учебниках, которыми снабдили приготовительные классы маорийских школ, дети, конечно, не увидят ничего подобного – никаких слез, ни малейшего намека на такие непристойности, как чувства. В этих учебниках никто не танцует, не целуется, не хохочет, не дерется. Не то что в моих книжках. А я возьму и нарисую вот такую девочку. Сначала карандашом – несколько линий, а вот, пожалуйста: длинное платье, босые ноги, спутанные волосы и слезинки. Я выбираю самую тонкую из кисточек, чтобы получился тот оттенок, который я задумала, и к тому времени, когда свинцовые капли дождя начинают равномерно стучать по низкой крыше, передо мной уже лежит готовая страница, а на ней обливается слезами маленькая девочка.
В этих первых книжках я хочу запечатлеть переживания ребенка. Я прекрасно понимаю, что совершаю еще одну грубую ошибку. Еще одну ошибку, которой так легко избежать.
День за днем – тик-так, тик-так – солнечный морозный день, хмурый дождливый, а я этой весной все глубже и глубже погружаюсь в жизнь своего класса. Ни одна мысль о мужчинах не настигает меня здесь. За работой я совершенно забываю о молодом учителе, который воюет с детьми в большой школе, и о своем необъяснимом волнении в его присутствии. Здесь, среди детей, я никогда не слышу голоса его преподобия и не ощущаю прикосновения его руки, как у себя дома во время еды. Я не вспоминаю даже о Юджине. Только один призрак мужского пола нарушает мое душевное спокойствие в классе – тень инспектора. Но разве это такая уж неожиданность? Разве это такая уж неожиданность?
Я беру на руки малыша и сажусь на свой низкий стул. Тяжкий урок чтения по европейскому учебнику наконец-то подходит к концу. Какой это опасный вид деятельности – чтение, обучение. Насильственное вталкивание незнакомой пищи. К чему вталкивать, когда вместилище и так переполнено? И все, что там хранится, заперто? Если бы я могла извлечь содержимое этого тайника и использовать в качестве учебного материала! Мне не нужна отмычка. Достаточно едва осязаемого прикосновения – и поток сокровищ сам собой хлынет наружу, будто лава из кратера вулкана. А проснувшаяся душа, как я прочла сегодня утром в постели, обладает всесокрушающей силой. Каким притягательным, каким грозным оружием станет тогда преподавание, если уже сейчас мы так изумляемся отдельным брызгам, которые до нас долетают. В уютном мире позади моих глаз, куда нет доступа тени инспектора, приготовительный класс похож на огромный кратер, где клокочет творческая энергия. Где каждый предмет помогает направить эту энергию в творческое русло. Какое гармоничное сочетание движений и настроения! «Как красиво струятся серебристые облака!»