Время барса
Шрифт:
— Вот именно. Легче всего… Легче всего человек привыкает к собственному дерьмецу. И умудряется там устроиться не просто комфортно, а… В своем дерьме можно усесться… как бы это сформулировать: куда приятнее, теплее и слаще, чем в чужом зефире, пастиле и даже шоколадном грильяже, ходить ему конем! Таковы человеки, и как их в лоск ни наряжай, как ни вылизывай глянцем разным — а все таковы! Сдери ты тысячедолларовый костюмчик с какого-нибудь нефтяного магната, банкиришки, чинуши кремлевского, кто получится? Жирный, обрюзгший, запуганный коротыш, с дряблым и немощным тельцем и загнанной душонкой, если и способной трепетать, то только при виде собственного прыща на
Накопленная в трансцендентном одиночестве дурная энергия перла из очкарика, аки семя из прыщеватого подростка; витийствовать он начал по первости сдержанно, но вскоре обличающий накал собственной речи зажег в его душонке нешуточный раж: бородатенький закатил глазки и уже раскачивался в такт собственным путаным словесам.
— И знаете, что примиряет меня целиком и полностью со всею несправедливостью этой куцей жизнишки? А то, что никто никого не переживет, все окочуримся, перекинемся косточками вперед, зажмуримся, в ящик сыграем, кто в тесовый, кто в цинковый, кто в фарфоровый; неравенство, конечно, ну да невелико горе, и при жизни в разные горшки-унитазы писали, в разные погремушки играли да с разными сучками забавлялись: кому жена досталась — и ноги полтора метра, и кожа персиковая, и «вечная весна» в глазах, а кому — этакая жирная скотина в перманенте, студень, холодец, в складках, зараза этакая, угрястая, склочная, сволочная и скандальная! И — что? Итог-то один, батеньки вы мои!
Один-одинешенек? Труп-с! Вонючий-с! В червях-с!
От темпераментной речи нечесаные волосья на голове очкастого вроде сами собою поднялись во всклокоченный сеноподобный кок, линзы окуляров блистали, как глазки Наташи Ростовой на первом балу; утомившись не только морально, но и физически, нигилист-обличитель плеснул себе в стаканчик водочки, выпил единым глотком, подхватил прямо пальцами кусок селедочки, отправил в рот, разжевал вдумчиво… И только потом перевел дух, отер рот жирной дланью, расплескал остатнюю водку по емкостям, взял свой лафитник, обвел сотрапезников мгновенно посоловевшим после выпитого взором, глубоким, как лужа строительного котлована, провозгласил одухотворенно, с сиятельным подъемом:
— За нее, друга мои, за сучку костлявую, за тварь щербатую! За истинную коммунистку, уравнивающую всех во всех правах, во всех деньгах, во всех излишествах, делающую и красоту, и уродство одним куском дерьма на грязной помойке, именуемой смиренным погостом!
Витию никто не поддержал, ну да он этим совершенно не расстроился: хлобыстнул водки, тяжко опустился на стул, уронил голову на руки и приготовился было отойти в объятия Морфея…
Стул вылетел из-под пьяного, как ошпаренный заяц: стриженый детина в пятнистом комби выбил его одним ударом шнурованного армейского ботинка, другим — отослал в угол заведения, пнул упавшего «златоуста» под ребра и произнес, обращаясь к остальным, медленно пережевывая слова, как «стиморол» без кетчупа, сахара и соли.
— Понаехало тут уродов! Да таких еще в роддоме нужно было спиртовать!
Правда, Ярик? — спросил он, полуобернувшись, товарища, вылезающего из автомобиля.
— Без вопросов, — кратко подтвердил тот.
— Вы бы полегче, молодые люди… — собравшись с мыслями, храбро произнес худощавый Анатолий Ильич, тот, что так славно журчал про гешефты и навары.
— Чего? — приподнял соболиные брови парень. В глазах его отплясывало краковяк этакое задорное глумление над всем уродливым, нездоровым, чревоточным; таковым, по его мнению, и являлись обрюзгшие мужички, зависшие по эту жаркую пору за спиртным. — А за
Глава 39
Детинушка был белобрыс и голубоглаз, ну вылитый бы Зигфрид, если бы не веснушки, усыпавшие лицо в непристойном изобилии, да не два передних зуба, делающие их обладателя похожим на мелкого грызуна и уж никак не на истинного Нибелунга. Следом за малость недоработанным викингом, заделанным родителями в безвестном сельце где-то между Шепетовкой, Куреневкой и Нахапетовкой, поднимались еще двое, одетые в такой же пятнистый камуфляж; «уазик», на котором они прикатили, был разрисован куда как скромнее.
Странно, но ничьего особого внимания новоявленные круторогие парниши не привлекли и ничьего спокойствия не нарушили. Местные молодые-интересные продолжали мирно и равнодушно припухать за пивком, и то, что какие-то пришлые «выступили борзо и качают права», не озаботило их совершенно: то ли между ними и арийствующими суперами была «Сухаревская конвенция» сродни замирению, то ли камуфляжные вообще были никем, фуфлыжниками, клоунами, марионетками в театре безвестного Барабаса. Местные об этом знали и сейчас были готовы оставаться зрителями не то чтобы веселого представленьица, любого зрелища, способного развеять жару, скуку и пережидание жизни. А вообще-то… Более всего объявившиеся в заведении молодые люди походили на воспитанников какого-нибудь доморощенного военно-спортивного балагана, впрочем, оболтусы эти давно выросли из коротких штаников и слюнявчиков, вполне оперились и теперь вот выехали «в люди» трохи покуражиться и поиграть мышцой.
Все эти мысли скакали в голове Маэстро сами собой, и глаза притом никак не отражали «богатый внутренний мир индивида». Любой, глянув на Маэстро в эту минуту, узрел бы помятого субъекта, лежащего небритой щекой на грязном столе и тупо взирающего мутными от принятых напитков неадекватного качества глазками-буркалами на Божий свет.
— Ну что, отцы-пилигримы? Молодость пропили, страну профукали, теперь — печенки суррогатами добиваете? — Похожий на крысу «Зигфрид» бесцеремонно взял с чужого стола бутылку, поднес горлышко к носу, потянул ноздрей, вдохнул, удивленно приподнял брови:
— Хе-хе. Вместо спиртяги с глицерином — натуральное пойло. Коньяк. Где ж вы такой добыли, лишенцы?
— Молодой человек, вы бы… — начал было витиеватую речь лысеющий пузанчик и поперхнулся разом. Костистый кулак камуфляжного лениво прочертил дугу и врезался мужику в нос, скользнув по губам… Голова у побитого дернулась, он осел на стул, заливаясь кровью. Скрючился в три погибели, закрыв лицо руками, раскачиваясь и что-то там слезливо причитая…
— А ну затихни, плесень, педрило пузатое! — грозно вякнул детина, и рыхлый действительно замолк, заткнулся так, будто штепсель выдернули из розетки радиоточки. Только трясущиеся мелкой рысью плечи говорили о том, что мужчинка не просто жив, но и отчаянно напуган.
— Не люблю, когда перебивают, — пояснил здоровый сотоварищам. — Так вот, тли навозные… Раз уж вы здесь приносите и распиваете, то будьте любезны штраф.
Бородатый вития, только-только пришедший в себя, кое-как взгромоздился на стул и застыл так, скорбно глядя в одну точку. Весь вид его говорил об одном: нет в мире ни совершенства, ни справедливости, ни доброты. Похоже, получив по ребрам, он испытал даже свойственное некоторым яйцеголовым удовлетворение в правоте и слов своих, а уж несказанного, но выстраданного о роде человеческом — и подавно! А потому на содержательную речь толстомордого веснушчатого гиперборея бородач не отреагировал вовсе.