Время дикой орхидеи
Шрифт:
Георгина вспрыгнула на веранду, молниеносно перебрав босыми ногами ступени. Покоробленные доски скрипели, и трава, проросшая сквозь щели, щекотала лодыжки. За порогом Георгина ощутила знакомый запах сырости, соли и прелой ткани, под которой дотлевало что-то сладковато гниющее.
Природа давно приняла в себя дом-павильон, владея им наравне с Георгиной. Лишайником затянуло кровлю и стены, словно чешуйчатой шкурой ящера. Деревья и кусты просунули в окна свои зеленые руки, затемнив обе комнаты и погрузив их в сине-зеленый мерцающий свет затонувших миров. Углы, куда забились заплесневелые шезлонг и шкафчик с остановившимися часами, были покрыты
Песчинки на полу скрипели при каждом ее шаге – Георгина обходила вокруг стола и стульев, и белая корочка соли, которую море оставляло здесь при своих посещениях, хрустела. Вдруг Георгина остановилась, широко раскрыв глаза и задержав дыхание.
Стали слышны лишь рев волн и шум дождя, проникающего сюда сквозь худую кровлю.
Она растерянно разглядывала фигуру, неподвижно, подобно тени, лежащую перед ней. Это сон? Или явь… Ноги ее порывались бежать. Или позвать на помощь Ах Тонга? Но она не могла сдвинуться с места. Сильное волнение и темный ужас сковали ее… Она не заметила, как присела и опустилась коленями на пол.
Человек, скрючившийся возле нее, не был ни мужчиной, ни мальчиком, а был скорее подростком. Может быть, такого же возраста, как бой Три, заботой которого было чистить до блеска папину обувь. Мальчишка-подросток был худ, хотя не так, как Ах Тонг; удлиненный сноп острых локтей и коленок, жилистых голеней и слишком крупных ступней. На медно-коричневой коже его голого тела она увидела несколько старых рубцов, были и свежие шрамы, на которых соленая вода, высохнув, оставила белые разводы. Он походил на выброшенный на берег кусок древесины, был такой же истертый и такой же омертвелый.
Георгина вспомнила мертвую птицу, которую нашла однажды в саду – растрепанный комочек перьев и лапки, окоченевшие до твердости проволоки. Вспомнила мамино восковое лицо, ее холодную как камень руку.
Разрываясь меж любопытством и страхом, она протянула палец и быстро отдернула.
Его вытолкнуло из темных глубин в облачные сумерки, которые быстро прояснялись, а болезненная пульсация в руке и ноге окончательно вырвала его из сна. Веки его поднялись, и с каждым взмахом ресниц размытая картинка перед его глазами становилась все более отчетливой. Он был не один.
Тело его дернулось. Он хотел сражаться либо бежать, но сильная боль, пронзившая насквозь, пригвоздила его к месту. Он невольно сдался, а его сократившиеся мышцы расслабились лишь тогда, когда он увидел, что светлое пятно рядом с ним превратилось в белую кебайю девочки. Еще ребенок, она уставилась на него во все глаза, прижав к груди кулачки.
– Во… ды, – прохрипел он выщелоченным горлом. Язык его был как высохший лист.
Он бессильно прикрыл глаза, слыша шорох материи и торопливый топоток босых ног – топоток удалялся, смолк, потом стал приближаться. Шелест дождя опять опрокинул бы его во тьму, но тут маленькая горячая ручка прорылась ему под плечо, острая коленка подперла спину, и край сосуда прижался к его рту.
Казалось, жажда, с какой он глотал прохладную дождевую воду, была неутолимой; он мог бы осушить все реки этого острова. Запрокинув голову, он высосал из кружки последние капли, сел и вытер рот и подбородок рукой.
– Ты ранен. – Девочка
– Нет!
Собственный крик резанул ему слух, и так же резко он схватил ее за запястье. Оно показалось ему тонким, как веточка, готовая тут же переломиться. И вся она была такая худышка. Темные волосы мокрыми прядями свисали ей на лицо, узкое и загорелое, лишенное округлости и мягкости и оттого совсем не миловидное. И даже детским оно быть перестало, недоверчиво исказившись. И поджатые губы выдали ему, как больно он сделал ей, хотя она не издала ни звука.
– Нет. – Он хотел сказать это мягче, но прозвучало все так же грубо, разве что тише. – Никто не должен знать, что я здесь. Ты обещаешь, что никому не скажешь?
Расширив глаза, девчушка кивнула. Странные были эти глаза: темные, но без обычного для черных глаз огня, а с каким-то мерцанием. Обрамленные густыми ресницами, будто кто-то поднес кисточку и провел размашистые линии, и они нежными заострениями поднимались к вискам. Глаза прямо-таки проглатывали его, и пальцы его расслабились.
Он мельком взглянул на длинный зияющий разрез у себя на штанине, края его потемнели и заскорузли от крови и соли. Такой же длины разрез на его ноге с запекшейся старой кровью был перемазан свежепросочившейся, красной.
– Можешь раздобыть иголку и нитки? И что-нибудь для перевязки?
Девочка снова кивнула, на сей раз чуть помедлив.
Кебайя прилипла к спине Георгины – и не только от дождя, пока она бегала к дому и назад, все время боясь, что Семпака застукает ее за тем, как она роется в шкафах и в маминой коробке для шитья, а потом удирает в сад, неся в руках целый ворох тряпья.
Пот струился у нее по вискам, капельками блестел на носу и скапливался в ложбинке над верхней губой; она то и дело вытирала лицо рукавом, а мокрые руки вытирала о юбку. Иголка с большим трудом протыкала кожу, за ней проскальзывала нитка. От напряжения Георгина стискивала зубы; она старалась делать все так, как ей объяснил мальчик, когда она – после нескольких его нервных попыток – забрала иглу из его обессилевших пальцев.
Она давно отвыкла быть в такой близости к кому-нибудь. Причем вот так – рядом с обнаженным телом и открытой кровоточащей раной под ее руками. И более того – с темнокожим мальчиком, у которого был низкий голос мужчины, пропахшего солью, водорослями и высушенными на солнце кожами. Рядом с совершенно чужим ей человеком, даже имени которого она не знала.
– Как тебя зовут?
Георгина вскинула голову; один, два удара сердца она смотрела ему в глаза, черные и блестящие, как полированный камень, и потом снова склонилась над раной на его ноге.
– Георгина, – ответила еле слышно.
Кроме Ах Тонга, мало кто обращался к ней по имени, которым ее нарекли при крещении, да и он часто сбивался на Айю, что делало Георгину чуть выше ростом и заставляло ее щеки рдеть, ибо слово это означало «красавица». Для мамы она была шу-шу или пти анж, а для папы оставалась Георги. Сик-сик Семпаки, означавшее «маленькая мисс», никогда не было дружелюбным, а тем более уважительным, всегда звучало немного презрительно. А когда Семпака очень сердилась, она ругала Георгину Ханту, потому что она громыхала, как привидение, и бесчинствовала, как злой дух.