Время полдень
Шрифт:
— Рыбки вам привезу. Сходим пива попьем, — говорил механик.
Ковригин с усилием пробивался обратно сквозь горячий туман.
Окованный медью квадрат окна. Палуба — клепаный лоскут серебра. Выгнутый вал воды, раздвигаемый движением на север. И мысль: «Это я, со мной…»
Ольга у флага кормила хлебом чаек. Любовалась волнистым дрожанием птиц. Чайки остроклюво целили в упавший ломоть. Падали, расставляя оранжевые лапки. И, подвешенные за тонкие излучины крыльев, взмывали. Летели в зеленых, поднятых винтом бурунах.
Окна камбуза выходили на корму. И за ними среди начищенных кастрюль металось
«Коза, — думала Ольга, радуясь ее скоку и рыжему огню на голове. — Пироги печет или что?..»
Если пройти вдоль палубы, у второго окна сидит и смотрит Ковригин, и можно к нему заглянуть. Но лучше не надо. Через час или позже.
В нем и в себе она чувствовала ожог от случившегося. Но он уже не мучил ее, а был ей дорог, как постоянное ощущение себя. Глядела на ломкую воду, вырубаемую винтами, поражалась, как много за эти недели она пережила и узнала. Словно подхвачена чьей-то волей, устремившей ее из прежней в другую судьбу, в переживание этих земель и весей, нового, горько-счастливого опыта.
«А дальше? А дальше?..»
Она предчувствовала: это только начало. В этих переменах от света к тьме она и сама менялась, принимая и свет и тьму, становясь и тем и другим для иной и самой ей неясной доли. Ею начато огромное, не имеющее окончания движение среди этих небес и вод, по людям, по слезам и утехам, за которыми ждет ее, отличив и избрав изо всех, то ли небывалое прозрение и счастье, то ли невиданная, слепая беда. И доля эта открылась ей больным и измученным, любимым ею человеком там, у окошка, которого бережет, за которым пустилась вслед, от которого терпит, но и рада теперь и ждет: когда позовет на помощь.
— Они обед чуют, слетелись! Я как плиту-то включу, кастрюли поставлю, и налетают, как по свистку. Меню им, что ли, вывешивать?
Повариха, выскочив и давно порываясь, заговорила с ней, с любопытством, по-женски оглядывая ее с ног до макушки.
— Да вы им кидайте крупнее!
— А вы, я смотрю, тесто затеяли? — дружелюбно откликнулась Ольга.
— Да капитан попросил: испеки! А то все каша да каша… А ваш-то товарищ нездоров, или как? Все запершись сидит…
— Да, наверное, работает…
И видела, как хотелось той узнать подробней о ней, о Ковригине.
— Давайте с тестом вам помогу, — предложила Ольга.
— Все в наших руках, — согласилась та быстро.
Они месили в тесной кухне, закатав рукава, касаясь друг друга горячими локтями, плечами. И Ольге было весело месить пшеничную мякоть на корабле, грозно устремленном на север.
«Все в наших руках», — повторяла она, сворачивая, раскатывая упругую телесность.
«Все в наших руках, — неясно обращалась она к Ковригину, распространяя на него свою добрую власть и могущество. — Не врач, не сестра милосердия, а стряпуха. За ночь пирог испекла…»
— Все говорят, в институты, в институты, учиться! — Повариха мелькала бьющимся рыжим хвостом. — Мать мне говорит: куда ты? Все люди устраиваются, кто учиться, кто на производство, а ты, говорит, одна без пути!.. А я говорю,
— Да еще какой путь! — откликалась ей Ольга, понимая ее, принимая, соединяясь с ней через пшеничный дух нагретого теста, холодные дуновения с воды.
«Ему тут легче, я вижу… Нет такого напряжения, этих встреч, выступлений. Этих буровых, этих станций ужасных… Снимается нагрузка на сердце… А в Москве начну лечить. Изберу кардиологическое направление… Москва — не провинция. Центры, светила… Лекарства свои, заграничные… А главное — я буду с ним. Я же стряпуха, лекарка. Зелья ему наварю. Нашепчу, наколдую, втихомолочку от всех светил именитых…»
Она била и мяла тесто, приговаривая суеверно. Наполняла белую мякоть своим теплом, связывая с ней его исцеление. Верила сквозь все неверие в хлебные чистые силы, созревающие у нее под руками. Погружала в белизну все его немочи, все свои страхи. Желтоносые чайки заглядывали на ее колдовство.
— Все говорят: замуж, замуж! Мать говорит: счастье свое проворонишь! — Повариха на лету мазнула мукой лицо. — А я считаю, не мы счастье ищем, а оно нас… За мной парень один ходил, вместе школу кончали. Выходи, говорит, за меня! А я ему: какой ты, говорю, мне муж — в школьной-то форме! А он говорит: ну тогда я к тебе в другой форме приеду. И пошел в танковое училище. Через три года явился: лейтенант, с иголочки. Вот, говорит, я теперь в какой форме. Выходи за меня!.. А я уж, правду сказать, и забыла об нем. У меня любовь была с одним инженером из дока… Я над танкистом только посмеялась. Так он, бедненький, стреляться хотел! В Обь кидаться хотел!.. Я и думаю, чего нам замуж спешить, пока из-за нас в реку кидаются…
Она хохотала, дубася тесто. И на смех ее появился бесшумно матрос в дырявой тельняшке. Мигнул ей легонько и радостно. Взял графин с водой и пил из горла, проливая водяную жилку на бронзовую шею. Повариха прищурясь смотрела.
— Чего нам замуж спешить? — повторила она, когда матрос исчез. — Еще молодые, правда?
— Еще молодые, — ответила Ольга.
Она задохнулась в работе. Волосы посыпались на лицо. Она их отдувала. Отняла теплый снежный ломоть теста. Поднесла к губам. Зашептала в него, веря, не веря. Запечатывала в него все их общие горести. Вышла к флагу и метнула в зеленую воду:
— Чтоб рукой сняло!.. Чтоб ожил!.. Чтоб очистился!.. Все дурное — в воду и в реку!.. Рыбам и птицам небесным!
И две чайки с размаху расклевали белую мякоть.
Не было больше боли. Было почти хорошо. Но чувство убывания не оставляло его. Бесшумно, безгласно исчезало в нем и вокруг: розовая луна из-за кручи с красной полосой на воде; отсветы на железной обшивке — долгого северного заката; чайки, белые на черной горе и черные на красном закате; туманная голубоватая звезда за антенной.