Время спать
Шрифт:
Я хотел бы поблагодарить Брюса Хаймана, Ника Хорнби, Александру Прингл, Роди Дойла, Трэйси Маклеод и Алана Сэмсона из издательства «Литтл, Браун» за советы и поддержку; Фрэнка Скиннера, Джанин Кауфман, Йона Тодея, Джеймса Херринга, Бутби Графо и Айвора Бэддиела за помощь; и Сару Боуден за все.
1
Два часа семнадцать минут. Ночь. Встать нужно не позднее половины двенадцатого. Что ж, посмотрим: два часа раздраженных метаний в постели (4.17), затем, возможно, часа три коматозного небытия — это если повезет (7.17), с последующими полутора часами пуленепробиваемого бодрствования (8.47) — и тогда наконец роскошь утра, когда я могу вдоволь отдохнуть, покачиваясь на волнах сновидений, как будто это мне ничего не стоит… Итого, в общей сложности шесть часов и пятьдесят три минуты сна. Не то чтобы совсем те легендарные восемь часов, но тоже неплохо, учитывая мои обстоятельства.
В этом и состоит моя главная проблема. Я отношусь к ней даже с каким-то трепетом — на некоторых вечеринках моей визитной карточкой становится фраза: «Привет, я Габриель Джейкоби, страдаю бессонницей», — ведь всем нужны свидетельства того, что мы не ангелы. Я говорю не о заниженной самооценке — это лишь узелок в кружевах неловкости, — а о неумении приспособиться к окружающему миру, к нескончаемому потоку отрицания, терапевтической черной дыре, в обрамлении которой можно появляться, всем своим видом показывая, что ты «интересный, опасный и романтичный». Однако это уже в конце праздника, так что проблема того не стоит.
Уже 2.19. Страдающие бессонницей безжалостны по отношению ко времени, к ночному времени особенно, поскольку каждая прошедшая минута — это песчинка, падающая из песочных часов в твой мозг, который будет мучиться весь следующий день. Но 2.19 — это ничто; да, 2.19 — это замечательное время, все еще впереди. Если человек профессионально страдает бессонницей, то начнет жаловаться не раньше чем в половину пятого, да и то если только его замучают нервы, головная боль и бесконечные походы в туалет.
Я сплю. Точнее, валяюсь в безразличии гипермысли, на глазах повязка для сна, в ушах беруши — жалкое, но не такое громоздкое подобие звуко- и светонепроницаемой камеры. На старой самолетной повязке нет надписи, она девственно чиста — это Бог подшучивает надо мной, над моим стремлением к девственно чистому сознанию. Я затягиваю повязку все туже и туже, настолько, что становится больно, и каждое утро минут двадцать меня слепит психоделия разноцветных кругов перед глазами. Чтобы затянуть повязку, завязываю узлы на резинке по бокам; я делал это так часто, что теперь там образовалось два больших клубка, и даже если я когда-нибудь найду спасение от бессонницы, они вопьются мне в голову и разбудят. Мне нужна новая повязка, но ее не купить в магазине. Они есть только в этих чертовых самолетах, а я уже много лет не летал; бывают, правда, ночи, когда я совсем отчаиваюсь и в голову приходит мысль откладывать деньги с пособия, чтобы потом махнуть, скажем, в Австралию, на Бермудские острова, на Фиджи — да куда угодно, лишь бы обзавестись паршивой новой повязкой. Беруши — это розоватые, пропитанные воском шарики, похожие на кроличью мошонку. Каждую ночь я засовываю их все глубже и глубже в уши, надеясь, наверное, что упаду в обморок и не услышу даже «Металлики», вздумавшей удивить меня специальным номером. Пульсация крови в голове не дает заснуть. Когда-нибудь вены откажутся перегонять ее, и придется вызывать службу спасения.
О чем же я мечтаю в этой вязкой темноте? В двенадцать лет мне удаляли миндалины; до сих пор помню, как анестезиолог называет числа: десять, девять, восемь, семь, шесть… и на шести я заснул. Вот этого и хочу — хочу запомнить то мгновение, когда засыпаю. Глупо, ведь способность к саморефлексии — это лампочка в моем сознании, которая не дает заснуть и которую я сам оставил включенной, чтобы не пропустить момент, когда кто-нибудь зайдет ее выключить. Я идиот, пытающийся поймать за хвост тех овец, которых принято пересчитывать, чтобы заснуть…
Здесь женщина. Оставшись один на один с самим собой, ночь напролет считая от ста до единицы, я, пожалуй, больше всего хочу, чтобы в комнате была женщина. Да. А потом, когда просто плохая ночь вытягивается, как струна, превращаясь в ночь адских душевных мучений, и мои внутренние демоны выходят на поверхность, чтобы отплясывать свой обычный для половины шестого утра ирландский танец на моей голове, тогда — слава тебе господи — я понимаю, что здесь кто-то есть. И что же? Демоны засыпают, ей-богу. И я думаю: ну ты и сволочь. Лежишь себе, храпишь как дурак — да-да, и не спорь: вдох-х-х — вы-ы-ы-дох, вдох-х-х — вы-ы-ыдох. Ты своим храпом будто говоришь: «Заснуть — это ж проще пареной репы, не напрягайся». Да ты еще и издеваешься!
На самом деле я вру. Здесь была женщина. Она только что ушла. Остается только догадываться, ушла ли она в порыве непонятного гнева или нет. Несомненно одно — дела мои были не очень. А потом стали еще хуже.
Понимаете, чтобы заснуть, необходима внутренняя пустота. Есть такая уловка — одна из миллиона неработающих уловок: надо вообразить себя пустой стеклянной емкостью, которую заполняет желтый расслабляющий газ, медленно заползая в каждый уголок и ослабляя напряжение. Но сложно вообразить свое тело пустой стеклянной емкостью, когда какой-то обезумевший нейрон в отделе информации мозга фиксирует каждый миллилитр мочи в мочевом пузыре, каждую тончайшую струйку спермы в яичках, каждый крошечный волосок на теле, лежащий не как остальные. Когда я в двухсотый раз встаю и иду в туалет, то это не потому, что мне снова надо, а потому, что понимаю: стой я сейчас перед унитазом, все было бы хорошо. Этого достаточно, чтобы поднять меня с постели. Выжимаю из себя все без остатка, и только когда добиться еще одной капли можно только с помощью кесарева сечения, я чувствую настоящее облегчение.
Со спермой дело обстоит раз в десять хуже. От нее обязательно нужно избавиться, при необходимости даже тайком, особенно когда дела идут не лучшим образом и у меня образовываются большие запасы этого добра. Но разве женщина — особенно если я ошибался, полагая, будто она заснула двадцать минут назад, — может это понять? Да ни хрена.
Если бы я только не надел повязку и не заткнул уши. А так слышу лишь отголосок захлопывающейся двери.
Утром Ник встал раньше меня, он готов выдать обзор матча.
— Ну? — спрашиваю я.
— Великолепно. Три — ноль. Небольшие разногласия насчет третьего гола, но на повторе хорошо видно, что заветная линия была пересечена. Ну и игра рукой в дополнительное время.
— А в каком состоянии было поле?
— Настоящее болото.
Ник — мой сосед по квартире, ему тридцать пять лет, он лысеет. А еще он из тех людей, которые пускают ветры, получая от этого удовольствие. Это не беспокоило бы меня, не будь сопутствующие звуки столь мучительно неприятны — такое впечатление, что его задний проход вот-вот треснет от напряжения, а мне бы очень не хотелось при этом присутствовать. Мы с соседом — находка для неискушенных феминисток: пытаемся компенсировать наш очевидный страх перед сложностями сексуальных отношений, рассуждая о них языком футбольных комментаторов. Ник, кстати, болеет за «Брэдфорд Сити».