Время терпеливых (Мария Ростовская)
Шрифт:
— Ага — засмеялась Мария — Ой, пусти! Ну задавишь ведь, Василько!..
…
— …Что пишут-то, княже? Почитал бы мне вслух…
Княгиня Феофания дышала тяжело, трудно. Боль, вчера ещё возникшая в животе справа, сегодня разлилась по всему нутру, палила огнём. Михаил отстранил девку-сиделку, сам поднёс к губам жены чашу с травяным отваром.
— Почитай, Михась — вновь попросила Феофания, морщась от боли. Князь вздрогнул — жена называла его так очень редко.
— Мария вот пишет, скоро внук
— У тебя, княже, — Феофания слабо улыбнулась, и тут же сморщилась от нестерпимой боли. — У тебя внук… Жалко… Понянчить бы мне хоть малость…
…
— Что пишет батюшка-то, Василько?
Мария сидела на лавке, вязала распашонку. Могла бы и не вязать, конечно — княгиня всё-таки, нашлось бы, кому вязать… Но Мария почему-то хотела, чтобы на её малыше были вещи, связанные её рукой. И потом, вязание здорово успокаивало…
Василько Константинович читал грамоту, переданную ему гонцом, и рука его сильно дрожала. Князь поднял на Марию отчаянные глаза…
— Что? — у Марии всё внутри похолодело. — Что такое, Василько?
— Матушка твоя умерла, Мариша, — тихо ответил князь.
— Как? — Мария выронила вязанье. — Нет. Нет! Не-е-ет!!!
— Ну что ты, ну что ты, Мариша, — князь гладил и гладил рыдающую жену, целуя куда попало. — Ну что ты, Мариша…
…
Ворота женской обители Суздальского монастыря были сделаны на совесть — из дубовых плах толщиной в ладонь, сбитых крест-накрест, на тяжёлых железных петлях. А сама обитель была маленькой, неприметной даже. Стояла на лесной поляне, возделанной под огород, и родник, бивший на краю поляны, был обложен камнем и обихожен.
Они сидели на врытой в землю скамеечке возле родника, под сенью кудрявой берёзы, едва подёрнутой свежей зеленью. Еле слышно журчал ключ, в ямке на дне плясали песчинки.
— Ну как живёшь ты, Филя?
— Не Филя я больше, Мариша. Евфросинья я теперь.
Сестра сидела на скамейке, сложив руки на коленях тёмного монашеского одеяния, оставлявшего открытым только лицо. Оно стало ещё тоньше, прозрачнее как бы даже, и глаза стали строже. Вот только ресницы всё те же — чудные ресницы, мохнатые, длины непомерной…
И фигура сестры Евфросиньи стала ещё тоньше, суше. Уже не распирали платье тугие девичьи груди.
— Как все сёстры живут, так и я — чуть улыбнулась сестра — Как все тут.
Она перевела взгляд на туго округлившийся живот Марии.
— Когда будешь?..
— Два месяца осталось. Боюсь я чего-то, Филя — вырвалось у Марии — Вот помолиться у вас хочу.
— Это можно — вновь чуть улыбнулась Евфросинья — Ты привыкай меня по новому-то звать, Маришка…
Помолчали.
— Нет, Филя — помотала головой Мария — Ты уж прости меня, пожалуйста. Можно, я тебя по-старому буду звать? Для меня ты всё одно Филя…
— Да хоть Олёной звать станешь — как бы я тебе запретила? — чуть заметнее улыбнулась сестра. Мария вдруг подвинулась к ней, прижалась сильно — сестра не препятствовала. Осторожно погладила Марию по голове.
— Плохо тебе здесь, Филя?
Евфросинья молча гладила сестру по волосам.
— Ну чего ты молчишь, Филя?
— Я не молчу, Мариша. Думаю. Думаю, как сказать тебе…
Пауза.
— Нет, всё одно не поймёшь ты, Мариша, — вздохнула сестра. — Ну вот ты руку обжигала?
— Ну… — Мария не могла понять, куда клонит сестра.
— Сильно?
— Да не очень… Кипятком малость обварила…
— Ну вот… А вот ежели человек никогда в жизни не обжигался — как ему объяснишь? Не поймёт он. Вот и ты меня не поймёшь, что я чувствую, потому как не коснулась тебя такая-то беда. Ты не обижайся, Мариша.
Евфросинья прямо глянула сестре в лицо.
— И каждый день молюсь я — да минует тебя чаша сия!
— Ох, Филя! — Мария снова обняла сестру. Помолчали.
— Мне здесь спокойно, Мариша. Не так больно… Ну вот как если бы руку обваренную в холодную воду сунуть, и боль меньше сразу… Так и мне тут, в обители сей.
— Ох, Филя! — Мария не знала, что сказать. — Я так хочу, чтобы тебе хорошо было…
— А вот этому не бывать, Мариша, — Евфросинья смотрела сквозь неё. — Всё «хорошо» осталось там, — она чуть кивула головой. — Токмо ты не подумай, будто ропщу я… Не бывает мне теперь хорошо, Мариша. Бывает или плохо, или очень плохо. В самом лучшем случае — никак.
…
— Все сёстры у нас в сытости, одеты-обуты, слава Богу. — настоятельница обители неспешно перебирала чётки. — Работа посильная, и прихожане жертвуют порой кое-что, так что жаловаться грех.
— Вот, кстати, матушка, — Мария завозилась, доставая из-под дорожных одеяний тяжёлый кошелёк. — Тут вот двадцать гривен, не побрезгуй… От чистого сердца…
— Благодарю тебя, княгиня, — игуменья чуть склонила голову. — Добрые дела Господь всегда видит и отмечает.
— Могу я попросить, матушка… — робко начала Мария. — Сестре моей уж очень плохо. Никак не отойдёт она от того… А после смерти матушки нашей и вовсе тяжко ей.
Настоятельница вздохнула, полуприкрыв глаза.
— Господь наш токмо решает, сколько и как нам мучиться на земле этой грешной. Не беспокойся, госпожа моя. Таких сильных духом инокинь, как сестра твоя, я ещё и не видала. Беспримерна в служении Господу.
Игуменья чуть помолчала, перебирая чётки.
— Известно, многие жёнки, вдовы опять же, в минуту горести и смятения стучатся в ворота обители, дабы постричься в монахини. А после, как отойдут малость, мирские соблазны верх берут… Ну и случаются безобразия всевозможные, и брюхатеют некоторые даже… А вот сестра Евфросинья не такова, отнюдь. И злобы в ней нету никакой — многие ведь не в силах принять удар судьбы со смирением, озлобляются на всех вокруг.
Настоятельница вновь вздохнула.