Время Женщин
Шрифт:
– Помню, – Гликерия вздыхает, – как же не помнить: колбасой-то как пахло... Несешь передачу, голова кру?гом – хоть в обморок вались. Выписываться стала, я ей одежу принесла, а она мне ломтик сует – вроде в благодарность. Вышла я, в уборной от всех закрылась – проглотила. Кусочек-то маахонький. И часа ведь не прошло – вырвало. Прямо куском и вышел. Что же это со мной, думаю? Неужто человеческую еду не принимаю? Привыкла к жмыху...
– Человеческую... – Евдокия опять морщится. – Какая ж она человеческая? Люди-то хлеб ели... Ну маргарин когда.
– Ох как пахло! – Гликерия будто и не слышит. – А после войны-то, когда в магазине появилась, я ведь до-олго не могла. Как понюхаю колбасу, прямо изнутри подступает... Ох, – опомнилась, – не к столу...
Ариадна хитрая, разговор переводит:
– Соломона Захаровича помнишь?
– Ну как же! – А сама смеется меленько, аж покраснела.
– Еще бы, – Евдокия фыркает, – ей не помнить! У них же в войну – шуры-муры...
– Да какие там! – машет. – Что он, что я – живые покойники. Так... Разве – поговорить...
– А после войны? – Ариадна в чашке мешает, глаза отвела притворно.
– Виделись, – кивает. – Замуж меня звал. Жена у него погибла – к матери перед самой войной поехала. В Белоруссию, что ли... А обратно и не вырвалась – осталась под немцем.
– Ну а ты чего? – Евдокия жевать бросила, слушает.
– Так детки у него. Двое. Подумала, подумала. Не пошла на детей. Мужик-то он неплохой, и врач уж очень хороший. А все равно не решилась. Жалела его – это правда. Он когда еще говорил: вот войдут в Ленинград, меня с девочками первыми расстреляют. Я еще, дура, не верила: думала, все под немцем одинаковые.
– Ихняя нация, – Евдокия сердится, – хоть от немца... А наша все больше – от себя. Воистину сами себе – первый враг. Чужие-то только задумать успеют, а мы уж, глядь, и сделали. Против немцев-то мы – герои. Вот бы так – против себя...
– Ну как же можно! – Ариадна прямо расстроилась. – Сама не знаешь, что говоришь. Грех с немцами сравнивать!..
– А ты, – ворчит, – прислушайся. Ежели своего ума не хватает... Ладно. Хватит чаевничать. Ребенку гулять пора.
На улице совсем распогодилось.
– Ну, – бабушка Евдокия спрашивает, – дойдем до мостика? Поглядим, вдруг елки привезли?
Подходим, а с той стороны – загородка. За ней елки, лапами топорщатся. Дядька чужой караулит.
Елки худые, тощие. Иглы на землю рассыпались. В лесу другие, пушистые – как на картинке.
Бабушка говорит:
– Ох и елки! Откуда ж они берутся такие – палки одни... Уж не знаю, – сомневается, – что и делать. Может, взять, пока народу мало. А то с работы пойдут и эти расхватают.
Дядька калитку открыл: «Выбирайте».
Ходим меж елок, смотрим. Бабушка Евдокия сердится:
–
Дядька ловкий: петлю на елку набросил, спеленал. На санки кинул – везите.
– Вот, – бабушка говорит, – дотащим с тобой, под лестницу и спрячем: мне на этаж не поднять. Мать с работы вернется, пусть сама тянет...
– Ну, – бабушка Гликерия встречает, – где ходили, что видели?
– Елку, скажи, купили, под лестницей спрятали. Насилу и выбрали. Иголки так и сыпятся, будто год у них пролежала.
В комнату пошла, цветные карандаши достаю. Бабушка Ариадна кивает:
– Молодец. Елочку красивую нарисуй.
Красивая елка, пушистая. На ветках шары большие, корзиночки конфетные. А между ними инвалиды безногие – на крючках. Им на том свете не больно. Висят, не мучаются, отдыхают...
Только место внизу осталось. Канал пририсовала. Решетка у него черная, и мы с бабушкой идем. А в санках у нас елка спеленатая, мертвая: год как пролежала. Это с того света отдали: сами попразднуют и нам отдают. Глаза зажмурила – буквы большие вижу. Нет. Нельзя писать. Опять заругают.
В кухню побежала. Бабушка Ариадна говорит:
– Очень красивая картинка! Все правильно: елку привезли, теперь разукрасим.
– Господи, – бабушка Евдокия заглядывает, – чего это у тебя там, в санках? Будто покойник какой. Чего, – говорит, – улыбаешься? Вот так-то и возили в блокаду. В рогожу завернут, на санки положат и везут. Идешь, смотришь: маленький, значит, ребеночек. Сколько их в первую зиму-то свезли...
– Во вторую, – Ариадна вздыхает, – не меньше.
– Больше, – ворчит, – меньше... Кто ж их тогда считал...
– Да-а, – Евдокия головой качает, – хорош...
– Там еще красненький был, да я этот выбрала. – Мама на диване разложила, любуется.
Бабушки стоят, кивают:
– Еще бы! Красный – ни в какое сравнение.
– Шерстка мягонькая, – мама рукой гладит, – прямо как теленочек. Мы ведь до войны корову держали. Потом зарезать пришлось.
– Вот тебе и китайцы... – бабушка Евдокия вздыхает. – Раньше-то и не слышно про них: все японцы, да японцы. А они, гляди-ка, чему научились.
– Как это – не слышно! – бабушка Ариадна заступается. – Китайцы – народ древний. Почти пятьдесят веков.
– Вот-вот... Еще пятьдесят пройдет, глядь, и мы чему-нибудь научимся.
– Да нешто не умели! – бабушка Гликерия руками всплеснула. – Всё мы умели! Раньше какую красоту делали: и вышивки золотые, и кружева... Блузки плоеные, шляпки, рубашки шелковые, подзоры – графиня моя, покойница, нашу работу предпочитала...
– Ой, – вспомнила, – ленты-то! Я же ленты еще купила.
– Прямо и не знаю, – бабушка Гликерия ленты разглаживает, – форменная принцесса... Самой-то как, нравится?