Время жить и время умирать
Шрифт:
— Ах черт! Я об этом не подумал. А подкупить ее нельзя? Отдадим ей часть жратвы, которая нам самим не понадобится?
— А есть что-нибудь, что нам не понадобится?
Гребер рассмеялся. — Разве что — твой искусственный мед. Или маргарин. Но даже и они через несколько дней могут оказаться очень кстати.
— Она неподкупна, — заметила Элизабет, — гордится, что живет только на продуктовые талоны.
Гребер задумался. — Часть мы, бесспорно, съедим до завтрашнего вечера, — заявил он наконец. — Но все — не сможем. Как же мы поступим с остальным?
— Спрячем
— А если она все обшарит?
— Я каждое утро запираю свою комнату, когда ухожу.
— А если у нее есть второй ключ?
Элизабет посмотрела на него. — Это мне не приходило в голову. Возможно…
Гребер откупорил одну из бутылок. — Завтра, ближе к вечеру, мы об этом еще подумаем. А сейчас постараемся съесть сколько в наших силах. Давай все распакуем. Уставим весь стол, как в день рождения. Все вместе и все сразу!
— Консервы тоже?
— Консервы тоже. Как декорацию. Открывать, конечно, не надо. Сначала навалимся на то, что скоро портится! И бутылки поставим. Все наше богатство, честно добытое с помощью коррупции и воровства.
— И те, что из «Германии»?
— Тоже. Мы честно заплатили за них смертельным страхом.
Они выдвинули стол на середину комнаты. Потом развернули все пакеты и откупорили сливянку, коньяк и кюммель. Но шампанское не тронули. Его нужно пить сразу, а водку можно опять как следует закупорить.
— Какое великолепие! — сказала Элизабет. — Что же мы празднуем?
Гребер налил ей рюмку. — Мы празднуем все вместе. У нас уже нет времени праздновать по отдельности и делать какие-то различия. Нет, мы пьем за все сразу, чохом, а главное за то, что мы здесь и можем побыть вдвоем два целых долгих дня!
Он обошел стол и обнял Элизабет. Он ощущал ее, и ощущал как свое второе «я», которое в нем раскрывается теплее, богаче, многокрасочнее и легче, чем его собственное, раскрывается без границ и без прошлого, только как настоящее, как жизнь, и притом — без всякой тени вины. Она прижалась к нему. Перед ними празднично сверкал накрытый стол.
— А для одного единственного тоста это не многовато? — спросила она.
Он покачал головой. — Я только слишком многословно все это выразил. А в основе лежит одно: радость, что мы еще живы.
Элизабет выпила свою рюмку до дна. — Иногда мне кажется, что мы бы уж сумели с толком прожить нашу жизнь, если бы нас оставили в покое.
— Сейчас мы как раз это и делаем, — сказал Гребер.
Окна были раскрыты настежь. Накануне в дом, стоявший наискосок, попала бомба, и стекла в окнах у Элизабет были выбиты. Она натянула на рамы черную бумагу, но перед нею повесила легкие занавески, и вечерний ветерок развевал их. Теперь комната уже не напоминала могилу.
Света не зажигали. Так можно было оставить окна открытыми. Время от времени слышались шаги прохожих. Где-то звучало радио. Кто-то кашлял. Люди закрывали ставни.
— Город ложится спать, — сказала Элизабет. —
Они лежали рядом на кровати. На столе стояли остатки ужина и бутылки, кроме водки, коньяку и шампанского. Они ничего не припрятали, а решили подождать, когда опять проголодаются. Водку выпили. Коньяк стоял на полу возле кровати, а за кроватью вода лилась из крана в умывальник, охлаждая шампанское.
Гребер поставил рюмку на столик у постели. Кругом было темно, и ему казалось, что он в каком-то маленьком городке, перед войной. Журчит фонтан, пчелы жужжат в листьях липы, закрываются окна, и кто-то перед отходом ко сну играет на скрипке.
— Скоро взойдет луна, — сказала Элизабет.
«Скоро взойдет луна», — повторил он про себя. Луна — это нежность и простое счастье человеческих созданий. Нежность и счастье уже налицо. Они в дремотном кружении его крови, в спокойной безличности его мыслей, в медленном дыхании, веющем сквозь него, как утомленный ветер. Он вспоминал о разговоре с Польманом, словно о чем-то давно минувшем. «Как странно, — думал Гребер, — что вместе с глубокой безнадежностью в человеке живут такие сильные чувства. Но, пожалуй, это и не странно; пожалуй, иначе и быть не может. Пока тебя мучит множество вопросов, ты ни на что и не способен. И только когда уже ничего не ждешь, ты открыт для всего и не ведаешь страха».
Луч света скользнул по окну. Он мелькнул, задрожал, остановился.
— Уже луна? — спросил Гребер.
— Не может быть. Лунный свет не такой белый.
Послышались голоса. Элизабет встала и сунула ноги в домашние туфли. Она подошла к окну и выглянула наружу. Она не набросила ни платка, ни халата, она была прекрасна, знала это и потому не стыдилась.
— Это отряд по расчистке развалин, — сказала она. — У них прожектор, лопаты и кирки, они работают напротив, где обрушился дом. Как ты думаешь, в подвале еще могут быть засыпанные люди?
— Они откапывали весь день?
— Не знаю. Меня не было.
— Может быть, они просто чинят проводку.
— Да, может быть.
Элизабет подошла к кровати. — Как часто, после налета возвращаясь домой, я мечтала, что приду — а дом, оказывается, сгорел. Квартира, мебель, платья и воспоминания — все. Тебе это понятно?
— Да.
— Конечно, не воспоминания о моем отце. А все другое — страх, тоска, ненависть. Если бы дом сгорел, думала я, то и этому всему был бы конец, и я могла бы начать жизнь сначала.
Гребер окинул ее взглядом. Бледный луч света с улицы падал ей на плечи. Смутно доносились удары кирок и скрежет лопат, отгребающих щебень.
— Дай мне бутылку из умывальника, — сказал он.
— Ту, что ты взял в «Германии»?
— Да. Выпьем ее, пока она не взлетела на воздух. А другую, от Биндинга, положи. Кто знает, когда будет следующий налет. Эти бутылки с углекислотой взрываются даже от воздушной волны. Держать их в доме опаснее, чем ручные гранаты. А стаканы у нас есть?
— Только чайные.