Время жизни
Шрифт:
Передай от меня нижайший поклон супруге Наталье Дмитриевне, и дочерям своим и моим крестницам Нинель и Поленьке.
С глубочайшим уважением, князь Илларион Васильевич Васильчиков».
Прочитав письмо, Офенберг задумался. Генерал от кавалерии Васильчиков был шефом его полка. Они приятельствовал, но Офенберг был уверен, что никогда бы Васильчиков не обратился к нему с такой просьбой, о которой упоминал в своём письме. Что бы это значило? Взглянув на слугу, стоявшего у дверей, Офенберг спросил:
– Где этот Бошняков?
– Здесь-с. Ожидают вместе с дамой.
– Что
***
Ночью ветер разогнал тучи, и всякий, кому вздумалось бы гулять в столь поздний час, мог лицезреть на небе ярко блестевшие звёзды и отливающую серебром луну. Кто же, однако, будет месить грязь в такую темень? По ночам только Ванька, сын купца Семенихина, бегал к молодой вдове Кудиновой. Да и тот сегодня умаявшись в лавке, дрых без задних ног.
Одинцов сидел за столом, и в задумчивости смотрел в окно. На столе горела свеча, лежала толстая тетрадь в кожаном, коричневом переплёте. Ничто не восстанавливало тишину и покой в его квартире. Кухарка Дарья мирно похрапывала на кухне, денщик Аристархов разместился на лавке в соседней комнате, и всё вздыхал во сне. Одинцов обмакнул перо в чернильницу, принялся писать:
«20 октября 1840 года
Закончился ещё один день в моей жизни. Что нового он принёс мне? Ровным счётом никаких изменений. День такой же серый, как и все остальные. Они похожи как горошины в мешке. Нет ни чего печальней гарнизонной жизни. Впрочем, вряд ли я бы лучше чувствовал себя в столице.
Неужели сплин,4 что сейчас так моден в Петербурге, поразил и меня? А я ещё потешался по этому поводу над Вольдемаром Воронцовым. Правда меня может утешать то, что скука моя не наиграна. К великому прискорбию, она настоящая, и от того печально мне.
Сегодня командир батареи, полковник Штольц, в очередной раз пытался вызвать меня на откровенный разговор. Забавно наблюдать, его потуги казаться отцом-командиром, радеющим о своих подчинённых. К чему ему всё это? Вероятно, считает своим долгом, влезть каждому в душу, и копаться там как в своём кармане.
Впрочем, что я взъелся на него? Штольц по-своему милый человек».
Обмакнув перо в чернильницу, поручик продолжил:
«На досуге прочел труд Лафатера: «Физиогномические фрагменты, способствующие познанию людей и любви к людям». Согласно этому трактату, Штольц должен обладать буйным характером, о чём говорят его густые брови и крутой лоб. Однако бедняга полковник, под каблуком у своей жены, которую боится пуще начальства.
Сегодня он час мурыжил меня, пытаясь узнать, почему я прослужив три года на батарее, так и не нашёл общего языка ни с кем из офицеров, редко посещаю офицерское собрание. Что мне было ответить?
Не прельщают меня игра в штос 5и попойки до утра, а больше здесь заняться не чем.
Впрочем, так живут везде, и в Петербурге не лучше. Потому, нигде не будет мне хорошо и покойно. Скорее всего, в моём положении наилучшем выходом будет подача рапорта об отправке на Кавказ. Вот где настоящая жизнь! Много тревог и опасностей. Заодно проверю на личном опыте всё то, о чём писал в своих повестях Марлинский.6
И так решено, подаю рапорт!»
Одинцов усмехнулся, вспомнив, как однажды с грустью признался его старший брат: « Понимаешь Алёшка, всё время события проходят мимо меня! В 1825 году мои товарищи вышли на Сенатскую площадь, а я в это время отирался в парижских кафе».
Пётр Одинцов входил в Северное тайное общество, в ноябре 1825 года он уехал в Париж. Из газет узнал о неудавшемся восстании в Петербурге, и последующих арестах членов общества. Решил, раз он не был со своими товарищами на Сенатской площади, то, по крайней мере, разделит с ними горькую участь заключения, но его не арестовали. Предписали следовать в родовое имение Константиновка Саратовской губернии, где и надлежало ему пребывать.
Через год Пётр получил дозволение вернуться в Петербург, но предпочёл остаться в Константиновке. Он решил воплотить в жизнь свои идеи по переустройству страны, начав с деревни. Но и тут его ждало горькое разочарование! Мужик, которому Пётр с друзьями жаждал дать свободу, не торопился брать её. На деревенском сходе, он объявил крестьянам, что собирается дать им вольную. Любой желающий может взять у него в аренду землю и обрабатывать её, а не хочет, может отправляться на заработки.
Мужики, почёсывая свои бороды, молчали.
«Я барин не уразумел, кака така свобода коли землицу нам не даёшь?»– спросил щупленький Фома Зацепа.
«Земля принадлежит мне по праву наследования, – ответил Пётр. – За определённую плату я выделю вам земельные участки».
«Дык где ж нам деньги взять барин?» – не унимался Фома.
«Я готов вас субсидировать».
«Чаво, чаво?» – одновременно спросили несколько мужиков.
«Я выделю вам землю в счёт будущего урожая».
«Это как же так барин! – всплеснул руками Фома. – Землицы, стало быть, не даёшь, а соберём урожай, ещё и хлебушко заберёшь!»
Мужики загалдели.
«Поймите вы неразумные!– закричал Пётр. – Я даю вам свободу».
«Да на хрена нам свобода! Чо нам её с кашей есть?!» – орал Фома, брызгая слюной.
Мужики угрожающе гудели. Пётр посчитал, что благоразумнее ретироваться, пока дело не закончилось худо. Вечером он вызвал старосту. Тот долго выслушивал его пространный монолог о необходимости перемен в жизни крестьян, а затем, почесав затылок, сказал: « Эх, барин, зря вы всю эту кутерьму затеяли! Ить мужики как разумеют: « Мы барин ваши, а землица наша». Пущай всё по-старому остаётся, так-то оно лучше будет».
Больше о реформах Пётр не помышлял. Вёл жизнь обыкновенного помещика, спал до девяти утра, за тем принимал доклад старосты. После чего запирался у себя в кабинете и с упоением читал Вольтера и прочих французских вольнодумцев. С соседями отношения не поддерживал, изредка встречался со своими старыми друзьями, теми, кому удалось избежать каторги или ссылки после декабрьского восстания.
Так прошло несколько лет. В ноябре 1830 года в Королевстве Польском вспыхнуло восстание, Пётр решил ехать туда, чтобы с оружием в руках воевать против тирании.