Время зверинца
Шрифт:
— Ну, это совсем другие книги.
— Надо полагать.
Я взял верхнюю из стопки. Письмо справа налево, старинный шрифт — тяжеловесный и скорбный, в котором невозможно почувствовать музыку гласных. В ушах прозвучало шокирующее, непростительное, неопровержимое определение Святой земли, данное Леопольдом Блумом: «Седая запавшая пизда планеты». [100] Мы были два похожих еврея, Блум и я. Тонкокожие, всегда готовые увидеть оскорбление в чужих словах, всегда допускающие двойное толкование — пизда, если подумать, штука
100
Джойс Дж. Улисс (1922, ч. II). Пер. С. Хоружего и В. Хинкиса. Леопольд Блум — главный герой этого романа, дублинский еврей.
Но, как оказалось, пока еще не хватит.
— Ты когда-нибудь писал книгу про нас? — удивил меня внезапным вопросом Иафет.
— Про нас?
В качестве пояснения он покрутил одни из своих локонов, призванных изображать пейсы. Будь у меня пейсы, подумал я, так бы и крутил их все время, не смог бы удержаться. А то и машинально, сам того не замечая, выдергивал бы их волосок за волоском.
— «Нас» как чего-то единого не существует, Джеффри… то есть Иафет. И я никогда о «нас» не писал.
— Но почему? Что с нами не так?
— Просто мне это было неинтересно, как тебе неинтересно читать книги. И я не вижу, почему мой подход должен измениться только потому, что с тобой произошли какие-то трансформации, называй их как хочешь. У тебя есть опухоль. У меня ее нет. Если вера тебе помогает с ней бороться, прекрасно. Я очень рад за тебя, но не пытайся навязать свои понятия мне.
Это, в конце концов, оскорбительно.
— Ты упускаешь из виду один момент.
— Вот как? И что это за невидимый мною момент?
— Рабби Орловски сказал мне, что все лучшие писатели Америки — евреи. И еще он сказал, что никогда не слышал о тебе. А вот если бы ты писал книги о евреях, он бы наверняка о тебе слышал.
— Так ведь то в Америке.
— Он не слышал о тебе и здесь.
— Мило с твоей стороны сообщить мне об этом, Иафет.
— Я помню твое интервью в «Уилмслоу репортер». Ты сказал, что любишь писать о всяких дикостях.
— Ты мне это уже говорил однажды — когда сообщил о своей опухоли.
— А теперь говорю еще раз. Ты любишь писать о дикостях?
А где ты найдешь людей более диких, как не среди евреев?
Я посмотрел на него изучающе. Много ли дикости в этих ребяческих локонах и пейсах? «В ком найти больше дикости, чем в евреях?» Правильнее было бы спросить, в ком этой дикости еще меньше, чем в них. Впрочем, я вполне мог ошибаться — ведь ошибался же я во многих других случаях. Поначалу я решил, что Джеффри втиснул себя в благообразного Иафета, дабы таким образом справиться с диким сумбуром в своей голове. Но что, если все было наоборот: этим шагом он не только не преодолел нечестивое беспокойство, но и поднял его на новый уровень? Нет, он не лицемерил и не притворялся, в этом я его не обвинял; он просто продолжал идти вразнос, только будучи уже религиозным человеком. Разве у нас мало примеров того, как религиозные люди пренебрежительно отзываются о вере, а то и поливают бранью самого Господа? В этом они разительно отличаются от совестливых гуманистов, ограниченных узкими
Подобные мысли до той поры не приходили мне в голову.
Так что спасибо тебе, Иафет.
Означало ли это, что он был прав и я упустил из виду некий важный момент?
Вполне возможно, учитывая, сколько всего я упустил.
— И как твоя новая вера согласуется со всем злом, которое ты причинил мне? — спросил я.
— Не новая, а заново обретенная. Она всегда была тут, всегда тут. Как и у тебя. — Он дотронулся до моей груди и только затем изобразил удивление по поводу самого вопроса. — Зло?
Какое зло я тебе причинил?
— Как насчет моей жены? И ее матери?
— Ох, только не начинай это снова. Я же сознался, что просто хотел тебя подразнить.
— И каким образом бул-тшава…
— Баал-тшува.
Я не дал сбить себя с мысли:
— И каким образом это согласуется с издевательством над родным братом?
— Я тогда был нездоров. Согласен, в ночь твоей свадьбы я позволил себе вольности с твоей тещей. Но меня можно понять — воздух был пропитан любовью, Гершом.
— Ты же был шафером!
— Шафер, теща… это ж была свадьба!
— А что ты говорил о Ванессе?
— Как ты знаешь, наши предки невзлюбили Ванессу. Но я — другое дело. Мне она всегда нравилась. И я никогда не отзывался о ней дурно.
— Нет, отзывался. Ты делал это в разговоре со мной.
Он поправил на затылке свою шапочку.
— Ты же сам говорил газетчикам, что ценишь в людях дикость.
— И потому я должен ценить тебя?
— Нет, не меня — ее. Она реально дикая штучка, тебе далеко до нее в этом плане.
— И это я уже слышал.
— Но не принял во внимание.
— Откуда ты знаешь, что я принимаю во внимание, а что нет?
— Я иногда общаюсь с Ванессой. Она мне звонит. Она позвонила сразу же, как только узнала о моей опухоли.
— И сказала, что я недотягиваю до уровня ее дикости? Может, ты посоветуешь, как следует вести себя в браке с дикаркой?
— Откуда мне знать? Я никогда не был женат.
— И на что она жаловалась?
— Она не жаловалась. Но я уловил это в ее голосе.
— Что уловил? Рвущуюся наружу дикость?
— По голосу вполне можно почувствовать, что человек несчастен, Гершом.
— Да пошел ты с этим Гершомом! И вообще — разве хоть кто-нибудь из нас счастлив?
Неудачный вопрос.
— Я, — сразу ответил он, влажно мне ухмыльнувшись.
На этом разговор и завершился. Из спальни нас позвала проснувшаяся мама. Она обняла Иафета, поправила его ермолку и ущипнула за щеку.
— Хороший мальчик, — сказала она, глядя на меня, но имея в виду его.