Всадники
Шрифт:
– Почему ты говоришь мне это? Почему?
Не спуская своих утративших возраст глаз с горизонта, Гуарди Гуэдж ответил:
– Ты ненавидишь своего сына, своего единственного сына, как никогда и никого не ненавидел, потому что не Турсун, а Уроз швырнет, быть может, обезглавленную тушу козла в меловой круг к ногам короля.
Голова старого чопендоза слегка склонилась, и он еще сильнее оперся о стол своими огромными ладонями.
– Ты не можешь простить Урозу, – продолжал старец, – что он вместо тебя поскачет на Бешеном коне, хотя ты же сам и подарил его сыну.
Неукротимая шея Турсуна
– И, желая отомстить сыну, изуродовал счастливое лицо мальчика, – закончил Гуарди Гуэдж.
Турсун откинулся на скамью, ослабевший, сломленный. Посадив вечного сказочника на круп своего коня, он приблизил к себе истину. И понял теперь: именно этого ему в глубине души и хотелось.
Такой прямой в поступках, так хорошо знающий, чем он обязан людям и чем они обязаны ему, человек цельный, никогда не знавший внутреннего раздвоения, он, Турсун, провел весь этот несчастливый день, сам не зная, чего он по-настоящему хочет, и, испытывая то одно неясное чувство, то другое, еще более непроницаемое, мучился от слепой ярости и бессилия, как норовистый конь, пойманный арканом. В одиночку он не мог развязать этот затянувшийся на его шее узел. Он был рожден, чтобы решительно рубить. Но не более того. Вот поэтому-то он и позвал на помощь Гуарди Гуэджа.
И помощь подоспела. Турсун, пожелавший узнать о себе мнение со стороны, сохранив при этом достоинство, услышал то, что отказывался знать из-за своего горделивого упрямства.
Сначала он удивился, что так вот принял с поникшей головой, такое суждение постороннего о себе, высказанное голосом, напоминающим звон надтреснутого стеклянного колокольчика. Но потом понял, что, к счастью, нашел этого необыкновенного старого и мудрого человека, который сумел, не унизив его, великого Турсуна, показать ему его собственные мучения, его стыд и его несчастье.
Подняв голову, он вымолвил:
– Ты прав, Пращур. Но что же мне делать?
– Побыстрее постареть, – отвечал Гуарди Гуэдж. Они помолчали. Тем временем сутулый дехканин принес им блюдо с горячим пловом, миндальную халву с изюмом, кислое молоко, нарезанный арбуз и чай. Но Гуарди Гуэдж и Турсун сидели, глядя в небо.
Надо сказать, что это был период полнолуния. Месяц уже взошел, хотя солнце еще не скрылось за горизонтом. Так что, разделенные небосводом, видны были с одной и с другой стороны сразу два светила. И наступил момент, когда оба они оказались вместе, повисли в равновесии на одном уровне над землей, одного цвета и одной величины. Их красные диски словно остановились, чтобы вечно обрамлять Калакчеканское плоскогорье.
А потом солнце, опускаясь, стало огненно-красным, а луна, поднимаясь, приняла золотистый оттенок. Дневное светило скатилось в бездну, а ночное поднялось на темнеющем небосклоне.
Сутулый дехканин с укором посмотрел на Турсуна:
– Плов и чай остынут, и гостю их вкус покажется менее приятным.
– Ты прав, – ответил Турсун.
И повернулся к Гуарди Гуэджу:
– Извини меня, Пращур. Я задумался о другом.
Они принялись за еду. Дехканин удалился.
– У тебя хороший слуга, – отметил Гуарди Гуэдж.
– Да, хороший, – согласился Турсун. – А Мокки, его сын, станет когда-нибудь хорошим чопендозом.
Пока что он служит саисом при Бешеном коне.
Тут внезапно вся пища показалась горькой Турсуну, и он перестал есть.
– Ты же видел сейчас небо, – сказал Гуарди Гуэдж. – В жизни ничто не остается в постоянном равновесии. Одно поднимается, другое опускается.
– Да, – сказал Турсун, сжимая кулаки. – Да, но завтра солнце опять встанет.
– И мы тоже, быть может, – отвечал Гуарди Гуэдж.
Луна ярким светом заливала равнину. В какой-то хижине заброшенного крошечного селения Калакчекан послышались негромкие звуки домбры и бубна.
IV
ДЕНЬ СЛАВЫ
Запели, зазвенели кавалерийские трубы.
Небо было ясное, солнце грело в полную силу, а со стороны снежных вершин долетал свежий ветерок. Колыхались, хлопая на ветру, словно танцуя и припевая, флаги, знамена, стяги и вымпелы, окаймлявшие весь Баграм. Здесь, на высоте в шесть тысяч футов, должен был состояться первый Королевский бузкаши.
Поле было обширное, но не бескрайнее. Всадники не могли надолго исчезнуть из поля зрения публики, желающей видеть все этапы скачки и борьбы наездников, не могли раствориться на час или два, а то и больше, в бесформенном пространстве, как они имели обыкновение это делать в своих родных степях.
К северу от поля глинобитные кишлачные домики, свежевыкрашенные в розовые и голубые тона, создавали на фоне гор праздничное обрамление. По западному краю тянулась длинная каменная стенка. С восточной стороны пестрая колонна грузовиков, сверкающих всеми цветами радуги, выполняла функцию еще одной ограды. Ну и, наконец, с южной стороны за дорогой, ведущей в Кабул, возвышался холм.
И повсюду – вдоль стены и вдоль грузовиков, на плоских крышах и в складках местности – везде пестрели халаты, шаровары, разноцветные куртки и тюрбаны, вибрирующие в пронизанном солнцем и ветром воздухе. Глядя на это скопление людей, можно было подумать, что в Кабуле не осталось никого – ни молодых, ни стариков, ни детей.
А трубы все пели и пели.
Их веселые звонкие голоса, разносимые ветром, придавали бодрости тысячам и тысячам людей, большая часть которых прошла с утра пешком по пыльной дороге восемь километров, отделявших столицу от ристалища. А люди все подходили и подходили. Над дорогой висели облака пыли, сквозь которые с трудом пробивались солнечные лучи. Путники изнывали от жажды и, когда они, наконец, добирались до холма, расположенного к югу от дороги, то первым делом шли к эфемерным чайханам и к лоткам, наспех сколоченным накануне расторопными торговцами винограда и дынь, арбузов и гранатов. Люди более состоятельные громко подзывали мальчишек с наргиле, шнырявших в толпе и получавших монеты за каждую затяжку дымом.
А трубы все пели и пели.
Напротив холма, с другой стороны, проходившей у самого подножия холма, стояли вплотную к игровому полю, даже вдавшись слегка в него, построенные специально по случаю праздника три павильона светлого дерева, обтянутые яркими тканями. Народ, еще не освободившийся от воспоминаний о кочевой жизни, называл их большими шатрами.
Афганские сановники в европейских одеждах, но с шапочками кулах, напоминавшими пирожки, заполняли шатер справа. Высокопоставленные иностранцы располагались в левом шатре. А вот в центральном павильоне, где посередине стояло большое красное кресло, пока никого не было. Там ждали короля.