Все, что вы хотели, но боялись поджечь
Шрифт:
Я смутно помню, как продолжился вечер. Кажется, я обожралась.
Мама впихнула в меня две таблетки фестала, помыла и отнесла в кровать, — я слышала журчание разговора на кухне, а потом вырубилась. Проснулась я снова от криков, уже ночью, и даже в какую-то секунду позавидовала маминому склочному упорству, хотя, не спорю, очевидно, у нее были свои неопровержимые мотивы, но быстро успокоилась. Крики звучали в спальне — мама вообще была необычайно громкой по ночам: если снился кошмар — кричала, если над ней работал
Звуковые волны не умирают. Они без конца курсируют туда-сюда. Все, что мы изрекаем, бессмертно. Наше жалкое, бесполезное блеяние кругами носится по Галактике, и продолжается это целую вечность.
С тех пор как мы начали спать в разных комнатах, я приобрела устойчивую привычку, чуть продрав глаза, бежать к маме. Просыпалась я, по ее меркам, рано, будила, и она с неохотой пускала меня себе под бок, под одеяло. Я лежала, вглядывалась в ее очень тонкое, с порочными впадинами щек лицо, рассматривала резную спинку кровати, считала виноградинки на деревянной лозе и незаметно для себя засыпала.
Утром мама сетовала, что, только она заснет, я тут же к ней переползаю — она, скорее всего, не помнила, что в ее постели я появлялась ранним утром.
Но в тот день, когда я устоявшимся маршрутом зарулила к маме, меня ждал сюрприз: никто уже не спал. Отец лежал, откинув правую руку, на которой, в свою очередь, лежала мамина голова, вдобавок ко всему он курил, и, увидев меня, мама сказала:
— Ну я же говорила, не надо в комнате курить.
Я залезла к ней, прислонилась к ее мягкой коже, под которой ощущались ребра, и попросила накрыть меня с головой одеялом.
Мама без возражений выполнила мою просьбу. Я лежала, чувствуя, как она спокойна, и слушала.
— Окно открой, — приказала мама.
Матрас дрогнул, скрипнул паркет — отец встал, чтобы открыть окно.
Мама привстала, придерживая меня рукой под одеялом.
— Трусы надень!
Свежий воздух, потянувший из окна, ощущался даже под одеялом, хотя в целом там пахло не так уж плохо — мама на ночь обмазывалась каким-то увлажняющим лосьоном, и постельное белье накрепко им пропиталось.
— Ты же… — Папа осекся.
— Да она придет и вырубается, — успокоила его мама, — малыш еще.
Папа долго и неинтересно, сыпля фамилиями, говорил о своей работе.
Мама усмехалась и давала острые комментарии.
Наконец он, видимо, сделал какое-то движение, она тоже, и после короткой борьбы раздался ее голос:
— Не кури здесь.
Папа восстал.
— Ты понимаешь или нет, — говорил он с неизвестными мне ранее, женско-придыхательными интонациями, — ты создала для меня ад. Я не могу здесь жить.
— Проспись. — Мама демонстративно зевнула.
— Блядь, да если спит ребенок, возьми и отнеси ее в комнату, почему ты мне все запрещаешь? Почему я тут как преступник?!
Тут мама разразилась сложносочиненной лекцией о том, что в семье — в настоящей семье, подчеркивала она, — все должно быть поровну, и, стало быть, папа тоже может жертвовать на меня свободное время, когда оно у него появляется, но он только пьет и бегает по бабам…
— По каким бабам! — страдальчески выдохнул папа.
— Хватит! — рявкнула мама и сжала под одеялом кулаки. — Я родила тебе ребенка, надеюсь, этого достаточно, чтобы ты оставил меня в покое?! Эта квартира — твоя расплата со мной за ту жизнь, которой я могла бы жить, не встреть я тебя. Убирайся!
— То есть ты — так? — искренне, судя по голосу, поразился папа.
— Да, — ответила мама.
— Но, — папа усиленно мел хвостом, — мы вроде вчера… как-то наладили… Что ты такая бешеная?
Мама вдруг совершенно нормальным голосом сказала:
— Я не допила, там, на кухне, коньяк остался, принеси, пожалуйста.
Издав из ноздрей шумный, негодующий звук, папа пошел за коньяком. Вернулся.
Мама попросила:
— Слушай, включи музыку.
Папа (я так и не узнала, в трусах он был или без) повозился слегка, и зазвучало радио.
Музыка свободно лилась: всегда быть вместе не могут люди, всегда быть вместе не могут люди, зачем любви, земной любви — гореть без конца, скажи, зачем мы друг друга любим, считая дни, сжигая сердца…
Мама взяла бокал, видимо, со вчерашним знаком «N», что, в такт музыке, отозвался легким бряцаньем, и, судя по нервному дыханию отца, выпила его целиком.
— Андрюш, — сказала она и замолчала.
— Я готов, — ответил папа.
— Ничего уже не поможет. — Мамина речь вдруг полилась, словно неглубокая среднерусская речка. — Я… Ты… Мы уже не можем… Ты лучше… Уж если ребенок…
В таком духе, под коньяком, она говорила еще минут двадцать.
— Ты меня не любишь? — воскликнул папа.
— Нет, — четко сказала мама, — и ты меня тоже. Нет.
— Нет! Нет! — запричитал папа (у него присутствовали определенные сценические способности). — Так не будет, так нельзя! Я не хочу, я не буду… вернее, я буду по-другому.
В таком духе он паясничал еще минут пять. После фразы: «Ты видишь, я перед тобой на коленях!» — раздался грохот, папа и впрямь упал на колени, а мама горько, деланно засмеялась.
Они говорили про какую-то Марину, и мама требовала «хоть раз в жизни не лгать», папа же говорил, что Марина — идиотка и он с ней больше не общается.