Все детали этого путешествия
Шрифт:
Вот она, слева, была Лесная, справа площадь Белорусского вокзала с покрытым инеем черным памятником Горькому. Троллейбус медленно вкатывался на Тверскую, улицу Горького, Плешку, Бродвей — как её только не называли! Здесь каждая витрина, каждый подъезд, угол, даже круглые чугунные крышки, закрывающие подземные люки, — все до выщербины на асфальте было знакомо, все связано с чем-нибудь памятным, родным. Но и надоевшим.
Как любил я уезжать, вырываться из Москвы! Всю жизнь куда-нибудь без конца уезжал, чтобы снова вернуться на те же тротуары, идти, отражаясь в тех
Вот так же я ехал одиннадцать лет назад, когда впервые прозвучал голос. Куда уезжал? Зачем? Сознание панически заметалось, странным образом утратив память о чём-то важном, что стало одним из главных поворотных пунктов жизни. Куда всё-таки уезжал?
Чтобы вспомнить, нужно прекратить вспоминать. «Думаньем думанью не поможешь», как говорил старик Гёте.
Троллейбус прокатил мимо Центрального телеграфа с его глобусом, обогнал замёрзшего негра, бегущего к остановке, и замер у «Националя».
Я выскочил прямо напротив зеркальной с позолотой двери в гостиничное кафе, за которой маячила тучная тень швейцара.
Теперь без валюты сюда не впускают, а когда-то это кафе было чуть ли не родным домом.
Сбегая вниз по ступенькам выстуженного подземного перехода, ярко вспомнил сверкание утреннего солнца в надраенных кофейниках, столики, накрытые свежими накрахмаленными скатертями, запах кофе. Вспомнил Андрея Тарковского, с которым мы встречались здесь по утрам, всегда за одним и тем же столиком у широченного окна с видом на Кремль. Я тогда написал сценарий. Андрей хотел поставить его на Мосфильме. Но сценарий казался ему слишком «барочным», и мы вместе переделывали его за тем столиком, попивая кофе, к которому официантка Маша приносила графинчик то со ста граммами коньяка, то с шартрезом. Проголодавшись, заказывали омлет и красную икру с шариками заледенелого сливочного масла.
Хотя Тарковский к тому времени уже снял «Андрея Рублева», прославился, тоном мэтра высказывал парадоксальные мысли, порой поразительно верные, я чувствовал в нём какую-то ущербность, неуверенность.
Однажды жарким летним утром Андрей зашёл за мной на Огарева, чтобы вместе идти в кафе завтракать и работать, но перед этим попросился вымыться под краном и, сняв рубашку, показал свою спину, всю испещрённую следами проколов от вдуваний кислорода — так пытались лечить во время войны туберкулёз.
Я шёл по длинному подземному переходу мимо замерших у стен, словно окоченевших в объятиях, парочек, мимо нахохлившихся на раскладных стульчиках продавцов прибалтийских газет и думал о том, что не в болезни и даже не в предчувствии ранней смерти таилась ущербность Андрея. Он торопился, искал. Но не успел найти. Шел в тупик, в безысходность, что и выразилось впоследствии в талантливых, изощрённых, но таких выморочных фильмах — «Ностальгия», «Жертвоприношение».
Андрей не знал. Не успел. И хорошо, что тогда Мосфильм не пропустил моего сценария. Потому что в то время я тоже не знал. Мне, в сущности, нечего было сказать людям.
Я вышел из-под земли у музея Ленина, издали увидел одиноко стоящий на площади против остатка Китайской стены красный «Икарус». Из его выхлопной трубы клубами шёл дым.
У автобуса, несмотря на мороз, толпились курильщики. Узнав будущих попутчиков, кивнул им. Нетерпеливо постучал по двери. Она раскрылась. И тут же захлопнулась за спиной. Поднялся по ступенькам в полупустой салон. Сел справа у окна. Бросил рядом на свободное сиденье сумку. Здесь было тепло.
Расстегнул верхнюю пуговицу плаща, отогнул воротник. И этот жест был как мост, переброшенный через пропасть: вдруг вспомнилось, куда и зачем ехал одиннадцать лет назад, когда впервые прозвучал голос.
В тот промозглый октябрьский день, войдя в железнодорожный вагон, тем же жестом опускал воротник, так же чутко смотрел вокруг, боясь не обратить внимания на «все детали этого путешествия»...
Еще бы! Я ехал на Кавказ отыскивать клад покойного алхимика Семенова. В случае если бы клад попал в мои руки, я получил бы фантастические возможности.
И хотя здравый смысл, все моё материалистическое мировоззрение восставали против самой идеи превращения химических элементов в золото и серебро, фантазия уже развёртывала картины одна соблазнительней другой: я вырываюсь из тисков вечной бедности, одариваю несметными сокровищами друзей, знакомых, страну, весь мир.
Кто знает, может, все это и могло произойти...
«А почему именно тогда и теперь прозвучал этот призыв? Может быть, оба эти путешествия как-то связаны?»
В автобус, запыхавшись, вошла сильно накрашенная полная дама в круглой каракулевой шляпе и шубе, волоча за собой чемодан на колёсиках. Следом поднялась дубленочная пара — высокий седой руководитель группы со своей женой, укутанной в оренбургский пуховый платок, за ними курильщики и элегантный парень в канадке. Через его плечо был перекинут широкий ремень тяжёлого фотокофра.
— Здесь свободно?
— Пожалуйста. — Я поднял с сиденья сумку, переставил её себе на колени.
— Все собрались? — обернулся со своего места шофёр.
Руководитель группы со списком в руках сделал перекличку. Машина тронулась.
«Икарус» обогнул заснеженный сквер, проехал мимо Большого театра, Колонного зала, здания Совета Министров и повернул направо — на Тверскую.
Теперь уже в обратном порядке замелькали голые липы, витрины, телефонные будки. Сумка стала сползать с колен, я придержал её, и в этот момент за памятником Юрию Долгорукому показался белый дом с книжным магазином внизу.
В одной из квартир этого престижного здания, стоящего наискось от Моссовета, когда-то жил Илья Эренбург. Сумка темно-вишнёвой кожи, которая лежала у меня на коленях, косвенно связана была с этим человеком. Мимолетный проезд этой сумки мимо этого дома безусловно был напоминанием.
...Кончая в хрущевские годы Литературный институт, я представил в качестве диплома большую поэму. Начальство пришло в ужас от её содержания. «Немедленно спрячьте, а лучше уничтожьте, — сказал ректор. — Считайте, что мы её не видели. Подберите свои прежние лирические стихи, это и будет вашим дипломом».