Все люди смертны
Шрифт:
— Сколько островов насчитывается в этом архипелаге? — спросил я.
— Около тридцати.
— И все они безлюдны?
— Все.
На вычерченной географами карте архипелаг выглядел скоплением малозаметных пятен. И вот оказывается, что каждый из его островов не менее реален, чем сады Альгамбры: эти острова изобилуют цветами пылающих оттенков, птицами, ароматами; море, стиснутое рифами, образовывало спокойные лагуны, которые моряки окрестили «водными садами»; полипы, медузы, водоросли, кораллы разрастались в прозрачной воде, где плавали красные и синие рыбы. В отдалении друг от друга над водой поднимались песчаные наносы, напоминавшие севший на мель корабль; иногда такой песчаный холм был опутан вьющимися травами и лианами, сбоку росли веерные пальмы. Ни единой лодки не
— Остались ли индейцы на Кубе? — спросил я, когда мы входили в узкий проток, который вел к заливу Сантьяго.
— В Гвандоре, возле Гаваны, мы собрали шестьдесят семей, обитавших на горе, — объяснил капитан. — В этом районе должно еще остаться несколько племен, но они прячутся.
— Понятно, — сказал я.
Залив Сантьяго-де-Куба был настолько широк, что Королевская армада Испании могла бы полностью поместиться там; я смотрел на розовые, зеленые и желтые кубики, громоздившиеся друг над другом на уступах горы, и улыбался: я любил города. Едва ступив на мостовую, я с наслаждением вдохнул запах дегтя и масла, запах Антверпена и Санлукара. Я двигался сквозь толпу, скопившуюся на пристани; дети в лохмотьях цеплялись за мою одежду с криками: «Санта-Лючия!» Я швырнул на землю горсть монет и велел тому, кто показался мне самым смышленым из этой шайки: «Проводи меня».
Широкая улица с домами цвета охры, окаймленная пальмами, поднималась к сияющей белизной церкви.
— Санта-Лючия, — сказал мальчишка.
Он был босой, с бритой головой, похожей на черный шар.
— Я не люблю церквей, — сказал я. — Отведи меня туда, где лавки и рыночная площадь.
Мы свернули за угол; все улицы здесь были прямыми и пересекались под прямым углом; гладко оштукатуренные дома были построены по образцу зданий в Кадисе, но Сантьяго оказался непохож на испанский город, от города в нем было немного; мои башмаки покрылись желтой пылью деревенской почвы, широкие квадратные площади пока что ничем не отличались от пустырей, там росли агавы и кактусы.
— Вы прибыли из Испании? — спросил мальчик, сверкнув взглядом.
— Да.
— Когда я вырасту, то пойду работать на серебряный рудник, — сказал ребенок. — Разбогатею и отправлюсь в Испанию.
— Тебе здесь не нравится?
Он плюнул с презрением на лице.
— Здесь все бедные, — сказал он.
Мы пришли на рыночную площадь; сидевшие на земле женщины продавали надрезанные ягоды кактуса опунции, разложенные на пальмовых листьях; другие стояли у лотков с круглыми хлебами, корзинами с зерном, фасолью или нутом; здесь также продавали скобяные изделия и ткани. Мужчины были босы, бедра обернуты куском выцветшей хлопчатобумажной ткани; женщины в бедных платьях тоже разгуливали босыми.
— Сколько стоит корзина зерна?
Я был одет как дворянин, и торговец, с удивлением посмотрев на меня, сказал:
— Двадцать четыре дуката.
— Двадцать четыре дуката?! Это в два раза дороже, чем в Севилье.
— Такая цена, — мрачно пробурчал торговец.
Я неспешно обошел площадь. Впереди меня семенила девочка в каких-то обносках; она останавливалась перед каждым лотком, где продавали хлеб, с задумчивым видом взвешивая на ладони хлеба, не решаясь выбрать; торговцы улыбались ей. В этих краях, где железо ценилось дороже, чем серебро, хлеб был драгоценнее золота. Корзина фасоли, за которую в Испании давали двести семьдесят два мараведи, здесь стоила пятьсот семьдесят восемь, конская подкова стоила шесть дукатов, а пара гвоздей, чтобы подковать лошадь, — сорок шесть мараведи; кипа бумаги — четыре дуката, партия ярко-красных, хорошо выделанных обоев из Валенсии — сорок дукатов; ботинки со шнуровкой продавали за тридцать шесть. Повышение цен, уже наметившееся в Испании со времени открытия серебряных рудников Потоси, здесь ввергло людей в нищету. Я смотрел на темно-коричневые лица, осунувшиеся от голода, и думал: через пять-десять лет так будет во всем королевстве.
После
— Разве нельзя было покорить этих дикарей, не устраивая резни? — спросил я с раздражением.
— Никакой резни не было, — ответил мне один из плантаторов. — Вы не знаете индейцев: эти люди настолько ленивы, что предпочитают смерть легкой усталости. Они готовы были умереть, лишь бы не работать; они вешались или отказывались принимать пищу. Целые деревни кончали жизнь самоубийством.
Несколько дней спустя на корабле, который должен был доставить меня на Ямайку, я спросил одного из монахов, высаживавшихся на Кубе:
— Правда ли, что жившие на этих островах индейцы кончали жизнь самоубийством из лени?
— Правда то, что господа заставляли их работать до полусмерти, — сказал монах. — Так что несчастные предпочитали умереть сразу; они проглатывали землю и камни, чтобы ускорить кончину. И они отказывались от крещения, чтобы ненароком не оказаться на небесах рядом с благочестивыми испанцами.
Голос падре Мендонеса дрожал от негодования и жалости. Он долго говорил мне об индейцах. Вместо жестоких и тупоумных дикарей, которых описывали мне кортесовские командиры, он обрисовал столь мягкосердечных людей, не ведавших, как пользоваться оружием, они ранили себя лезвиями испанских мечей. Индейцы обитали в огромных хижинах, рассчитанных на сотни человек и построенных из веток и тростника; они жили охотой, рыбной ловлей, возделывали кукурузу. Досуг использовали, чтобы плести одежду из перышек колибри. Их не прельщали земные блага, они не ведали ненависти, зависти и алчности, жили бедно, беззаботно, счастливо. Я смотрел на толпу жалких, застывших на мосту беженцев, обессиленных солнцем и усталостью; с котомками они покидали скудную кубинскую землю, чтобы отправиться искать счастья на серебряных рудниках. И я подумал: ради кого мы трудимся?
Вскоре на горизонте появились горы; чуть ниже радужных вершин угадывалась темная зелень ущелий и долин, с подъемом постепенно светлевшая. Ямайка. От шестидесяти тысяч индейцев, проживавших на этом острове, по словам падре Мендонеса, осталось едва две сотни человек.
— Стало быть, ввоз чернокожих не спас жизнь ни одному индейцу? — спросил я.
— Когда доверяешь овечек волчьей стае, спасти их уже невозможно, — сказал монах. — И как можно поправить одно преступление с помощью другого?
— За эту меру ратовал сам отец Лас Касас.
— Отец Лас Касас встретит смерть, терзаясь угрызениями совести, — мрачно предрек монах.
— Не осуждайте его, — живо откликнулся я. — Кто может предвидеть последствия своих действий?
Монах внимательно взглянул на меня, я отвел взгляд.
— Нужно посвящать больше времени молитве, сын мой, — сурово сказал он.
Мне было известно, что закон дает плантаторам право поджаривать своих чернокожих рабов на медленном огне или четвертовать их за малейшую провинность, но в Мадриде было легко верить, что они не воспользуются этим правом. В Мадриде я, и глазом не моргнув, выслушивал множество жутких историй: рассказывали, что некоторые колонисты скармливали псам детей туземцев; говорили, что губернатор Ногарес по сущей прихоти повелел казнить более пяти тысяч индейцев, но ведь рассказывали также, что вулканы Нового Света извергают расплавленное золото, а ацтекские города выстроены из слитков серебра. Теперь Антильские острова перестали быть землей легенд; я видел воочию изумрудные острова, лазурные горы. И за золотистыми песками побережья люди из плоти и крови хлестали других людей настоящими плетками.