Все могу (сборник)
Шрифт:
К лету первый раз они расстались, и оказалось, что навсегда. Женина экономически-геологическая практика затянулась на годы. Среди гейзеровых потоков Камчатки нашел он свою долю. Какая-то сила держала его в каменистом раю, и казалось ему, что он повзрослел, возмужал, а Москва осталась стоять лишь вечным памятником его юности. Институт заканчивал заочно, имея уже авторитет и огромный опыт в Колымском крае.
На присланном из Москвы мотоцикле ездил Женя с инспекциями от золотообогатительных комбинатов чаще из Сусумана в Ягодное, говорил со старателями и сам не замечал, как грубел от их баек про мужскую справедливость и силу. Язык его, до того академический, научился искусно перетасовывать научные термины с блатными словечками.
Стараниями немногих женщин-коллег знал он, что рододендроны, засыпающие весной все сопки цветным ковром, особенно хороши в любовной науке, что запах их вересковый, запертый в комнате, как-то немыслимо влияет
Редко бывал он в самом Магадане. Его, ставшего уже Евгением Альбертовичем, поражала свобода, полное отсутствие официальных властей. Город жил собственным законом, сидя на бочках с засоленной икрой, шамкая больными от холода зубами и каждый день все больше и больше погружаясь в мир чистогана. Останавливался он в общежитии музыкального училища, где жил его друг – тромбонист. Жене нравилась разудало-пьяная атмосфера этого дома. Он заходил к пианисткам, всегда веселым девочкам, и погружался в полумрак их комнаты. Во имя вечного спасения от не менее вечного холода окна их были намертво занавешены одеялами. Беззаботно и взросло проводил там Евгений Альбертович свое время. Только на обратном пути становилось ему по-настоящему легко, свободно, и именно тогда он вспоминал с неизменной нежностью Танюшу, их семейно-половые мытарства, улыбался про себя во все лицо и думал, что надо бы развестись. Таня же положением соломенной вдовы не тяготилась. Все свободное время проводила она с учебником Бадаляна по детской неврологии да с аспирантом последнего года.
Истринский роман, было угаснув к августу, возродился уже в октябре. И стала Таня постепенно прикипать к Стасу. Узнав к тому же, что Стас не просто лыжник, что за огромными его плечами остался авиационный институт, Таня воспрянула духом. Стас же совершал по своим меркам головокружительную карьеру. Талант лидера не давал места бездействию. Он что-то придумывал, разрабатывал, внедрял. Он любил детей, их родителей, друзей, родственников. Он был эталоном для подражания. Вел программу в «Пионерской зорьке», участвовал во взрослых соревнованиях, руководил детскими состязаниями, учился и редко-редко, в перерывах между сборами, сессиями, семейными и общественными праздниками, заходил к Тане. Он представлял собой то искусство, которое обязано принадлежать народу, и не жалел себя ни для кого, оставляя Тане лишь маленькую часть от себя. Но именно Тане в многодневных и бесплодных размышлениях являлось его чудовищное одиночество, которое, как казалось Тане, заставляло Стаса окружать себя многочисленными знакомыми и друзьями. Несмотря на то что он был одинок, он никогда один не был. Как-то Таня решилась на подвиг, пытаясь заменить всю свиту собой единственной, поговорить с ним, рассудить, но наткнулась на такое хладнокровное молчание и все исчерпывающий взгляд, что продолжать не стала. Пуская всех и каждого в свою жизнь, Стас не желал открывать никому свою душу. Танина излишняя проницательность лишь раздражала его. Но после сборов, где тугобедренные лыжницы соревновались не только в лыжных гонках, Стас все равно возвращался к Тане, и ей казалось, что только к ней одной.
Совершая малоувлекательную поездку с работы домой, Таня сквозь окна сонного трамвая видела свое незавидное положение, тяготилась им, но ничего не могла поделать. То чувство, которое любовью было назвать трудно, все же не давало покоя, билось в ней агонией и констатировало все большее отдаление. Именно с этим чувством приехала она в солнечный пряный Крым, где никаких «любвей» не ждала, но все-таки получила.
Паша был другим. Он охотно распахивал перед Таней душу, наизнанку выворачивал воспоминания, вываливал многосложные монологи про себя, про других и про все на свете, чем укрепил в Тане понимание: «Дурак. Но милый». Как когда-то хороший Женя, милый Паша медленно заслуживал скудного Таниного внимания, а стал героем внезапно и от того бесповоротно. Благодарить за такую манну ему следовало маленькую девочку.
Помимо детей, вместившихся в один отряд, приходилось Тане заботиться и еще об одном ребенке. Забота эта была особого рода. Она исключала всякое проявление грубости, диктата, а питалась нежностью, которую, как мнилось Тане, выбить из нее было сложно. Как бы там ни случалось, но Таня мирилась с постоянным и зачастую навязчивым присутствием дочки подруги в их вожатской комнате. Девочка казалась вредной, порой жадной и хитрой. Часто менялась, резко превращаясь в ласкового и доброго ребенка, чем окончательно сбивала с толку Татьяну. Длинная, худая и будто бы прозрачная, Аня в пионерском лагере особыми друзьями не обзавелась, но общалась с радостью со всеми, не исключая и педагогического состава. Очень любила хрустящую соломку, питала к ней неописуемую страсть. Обломки соломки находили у нее под подушкой, в трусах и даже в полосатых коротеньких носочках. Гольфы Аня не носила, ее мать считала, что гольфы зрительно искривляют ноги.
Уже
Что Аня напрочь глухая, Таня поняла, поманив девочку конфетой, а та даже не повернулась. Каждый вечер приходила Аня в вожатскую за своей порцией соломки и забавных игр с Пашей. Акробатические их игры не внушали доверия, но за все последнее время девочка лишь тогда радовалась и заливалась глухим смехом, когда крутили ее боксерские руки, швыряли под потолок, ловили, сгибали, трясли и снова подбрасывали. Как раз при очередном пируэте вывалились из Аниного уха останки бывшего когда-то жуком-пожарником насекомого. Прямо на байковом покрывале чернели окутанные ушной серой, водой и остатками борного спирта загогулины. Аня вдруг прослышала и сама, привыкнув уже к вынужденной своей глухоте, обрадовалась. Педагоги акцентировать внимание на жуке, невесть как залетевшем в детское лопоухое ушко, не стали, спасая ребенка от дальнейшего ужаса перед насекомыми, но сами молча переглянулись. Паше же достался поощрительный и долгожданный Танин поцелуй, к которому позже, во время тихого часа в пустой детской палате, прибавилась и страстная сиеста. Пружинная кровать надрывалась на все лады, в огромных незашторенных окнах вздымались вверх и вниз стройные ряды кипарисов, эхом по шестиместному пространству комнаты разлетались Танины охи и, вторя им, гудели Пашины ахи, а за стенкой мирно почивали мальчики, к которым через балкон, дабы выкрасть клетку с голубями, проворно перелезали бесстыжие девочки.
День отъезда всегда выдавался суетным. Хотя и вещи были давно упакованы, но надо было собрать детей, их вещи, купить фруктов и, главное, ничего не забыть. Так уж сложилось, что Ира и Таня увозили из лагеря больше, чем привозили. Быт их, устроенный лучше других, требовал все больших пополнений. Кроме положенных двух кроватей, тумбочек и шкафа, умудрялись они раздобыть кресло плетеное для балкона, кресло обычное для комнаты, электрическую плитку для жарки картошки, лучшие шторы из красного уголка и даже тюль, который и вовсе не был положен. Не бедствовали они и в остальном. Еще вначале собирали они лагерное приданое из вафельных полотенец, не сданных в прачечную простыней и наволочек, аккуратно складывая его в темный угол шкафа. Со временем прибавлялись к этому куцые подушки, из которых, в расчете одна к пяти, уже в Москве шилась отличная перина, и широкие украинские шторы с тоненькими редкими полосками. Шторы отлично годились для кухни. «Скромненько, но со вкусом». О том, что у них всего по одной кухне, а за все лагерные годы штор всех цветов и размеров собрано немало, подруги не думали.
Именно из-за подушек чуть не случился однажды большой скандал. Выпавшие из огромного пакета прямо под ноги начальнику лагеря, сияли они на вокзальном перроне своими щедро проштампованными боками. Начальник добро свое узнал, а Ира, одновременно теребя пальцами все пуговицы блузки, все же расстегнула верхнюю. Начальственные глаза прогулялись вверх от вокзального асфальта и, описав окружность ровно по пуговице, застыли в дыре декольте. Инцидент был исчерпан окончательно уже в купе где-то между Саки и Джанкоем, и скандала не получилось, а вышло еще большее уважение и педагогический авторитет. Лагерное добро составляло одну, чуть ли не следующую после оздоровительной, цель поездки к морю. Много давала и чемоданная проверка, которой с удовольствием занималась небрезгливая и прямая Ира.
Детские чемоданы перед отъездом были так же полны, как и по прибытии, но место съеденных еще в первую неделю печений и конфет заняли камешки, ракушки, шишки, гладкие булыжники и вся та дребедень, которая так дорога детскому сердцу. Чемоданные крышки, не желавшие сливаться в одно целое с замками, дулись парусами. Сами чемоданы, зияя искривленными пастями, осклабились в злых усмешках, а Ира медленно переходила из палаты в палату, и на полу вырастали две горки. В левой лежали камешки, ветки и прочие скудные дары степи, правая же состояла целиком из остатков предметов личной гигиены. Дорогие обмылки, остатки недешевых шампуней – все это, по словам Иры, избавляло детей от тесноты чемоданного пространства. Дети ей верили. Некоторые иногда просили вместо той или иной баночки получить обратно глянцевый серый камешек, тот, что с продольными полосочками и черными крапинками. Ира разрешала. Родители всегда оставались довольны.