Всё на земле
Шрифт:
— Дипломатичнее? — подсказал Эдька.
— Не надо язвить, племянник… Я ведь серьезно. Почему вы все одноцветные… Почему у вас либо белое, либо черное? А почему не серое или светло-коричневое? Почему не прощать людям малого, если они дают большее?
Эдька не отвечал. Это был разговор не с ним. Это был разговор либо с отцом, либо с дядей Володей.
— И живете вы поэтому трудно. А я вот живу по-иному… Я знаю свое дело. Вокруг меня люди, и у каждого свой характер. Я могу быть исполнителем… А вы? И ты тоже такой, племянник. Я тебя не ругаю, Эдик… Это не изменишь. Но постарайся быть терпимым к людям, к их недостаткам.
— А я не хочу, чтобы обижали таких, как Любимов.
— Да-да… — сказала теть
Потом она вдруг замолчала и сидела тихо-тихо. Когда собралась уходить, протянула Эдьке конверт:
— Пожалуйста, опусти в почтовый ящик…
Эдька глянул на адрес. Письмо дяде Игорю. Оно и сейчас за пазухой в пакете из-под фотобумаги, вместе с другими документами.
… Котенок часто оборачивается на него, опирается на ствол какого-либо дерева и говорит тихо:
— Дыхнем, а?
И садится прямо на землю, вытянув вперед ноги и прислонившись спиной к какому-либо пню.
В такие моменты Эдька забывает о времени. Он не хочет закрывать глаза, потому что сразу все вокруг наполняется гудением, будто вокруг начинают летать миллионы басовитых шмелей, а в мире возникает водоворот разноцветных искристых полос, кругов, точек. Он сидит с открытыми глазами и не видит ничего, кроме нависшей над ним ветви, потерявшей уже все листья, и белесой каймы горизонта, вспоротой острыми вершинами деревьев.
Они вышли к лесопункту в половине пятого. Эдька глядел на узкую долину, упершуюся в реку, на кучку домиков возле тайги. Ни дымка, ни звука. Макар стоял рядом, и Эдьке не хотелось глядеть ему в лицо.
— Кранты, — сказал Котенок.
— Чего?
— Кранты, говорю… Одним словом, хреновые наши дела, Федя. Нету тут людей.
— Поглядим, может, кто и живет.
Они пошли, приглядываясь к коротенькой улице, начинавшейся у самой воды двумя крытыми навесами, метров по двести каждый, и заканчивавшейся крохотной банькой у самого большого дома. К нему не шли, начали осмотр от реки. Четыре дома оказались с забитыми дверями и окнами, а на пятом висел замок. Только у большой избы дверь была заложена деревянным засовом, прихваченным мелким гвоздиком, чтобы медведь не озоровал. Они вскрыли дверь и зашли в большой коридор, по обеим сторонам которого были комнаты. Многие замкнуты, а в дверях двух крайних торчали ключи. В первой — четыре кровати с наваленными горкой матрасами и одеялами. В углу два ящика, заполненные пакетами. На верхних карандашные надписи «макароны», «сахар». На столе лист бумаги: «Дрова в сарае. Печка топится хорошо, только карасином поначалу дрова облить. Канистра в сарае. Мешков». Роспись кудреватая, даже озорная, и Эдька представил себе этого Мешкова молодым, широкоплечим, с курносым носом. Он, конечно, особых учений не проходил, может, просто начальную школу. А этот очаровательный «карасин» был сейчас почему-то особенно приятен Эдьке.
Котенок неторопливо разложил два матраса на одной из кроватей, лег и вдруг сказал каким-то равнодушным голосом:
— Дальше сам пойдешь.
— В чем дело, Макар? Почему?
— Тебе что, на горбу меня тянуть охота? Сам вон какой… Тут я перебьюсь. Только дров поднатаскай по-боле.
— Как же я?
— А тут просто… Вдоль реки шпарь. Не отходи далеко. Попетляешь, зато прямо и выйдешь. На лодке б лучше было, да боюсь я, крутанет тебя гдесь о скалы. Там есть места чертовы. Лучше пехом.
— Ты-то как?
— А что я? Жратвы много, в тепле… Доложишь начальству, что и как, нехай думають. И катера у них есть, и вертолеты. Слышь, глянь-ка вон в том ящичке, не лекарства там?
Эдька полез в ящик и действительно нашел два пакета бинта и пузырек йода. Макар долго разглядывал пузырек на свет, охал, потом решительно протянул его Эдьке:
— Лей!
— Куда?
— На
Он не стонал, когда Эдька мазал оба ушиба кусочком бинта, намазанным йодом. Только стиснул пальцами руку его в запястье, словно не хотел пускать ее к ране, да вздрагивал мелкой, какой-то судорожной дрожью. Эдька сделал ему свежую повязку и пошел таскать дрова.
Вечером они сварили лапши с мясными консервами и мирно поели из одной кастрюли. Макар вычертил схему реки до первого жилья:
— Гли, в болото не залезь… Полянок всяких ровненьких бойся. Лучше обойди. Старайся по следу идти… Там и трактора ходили и люди. Трудно станет — пуляй ракеты. Верст на десять увидют.
Эдька чувствовал себя совсем больным. Раньше, когда не заходило разговора о дальнейшем пути, он мог бы сказать Котенку об этом, но теперь знал, что говорить нельзя. Это может быть воспринято как трусость. И в самом деле, выхода-то нет. Если они засядут тут вдвоем, можно ждать помощи еще неизвестно сколько времени. А у Макара может быть заражение. И вообще, разве это перевязка?
Эдька уже почти засыпал в каком-то полубредовом состоянии, когда Котенок вдруг сказал громко и встревоженно:
— Федя… Слышь? Приехал ты сюда зачем?
— Куда?
— В тайгу… Говорили, в Москве учился, на государственных харчах. Или брешут?
— Правда.
— Чего ж ушел?
— Так… Жизнь увидать захотелось. Хочу книжки писать.
Макар молчал, тяжело перевернулся с бока на бок:
— Про мою жисть взял бы и написал… А то про других… В запрошлом годе корреспондент приехал в экспедицию. Солидный мужчина. Одних фотоаппаратов три навешено. Привели его до нас в мастерские. А мастер, Лушников Иван Федорович, на меня тогда злой был. Поперечил я дня за два до этого. А по работе я самый первый был. Свой движок отремонтировал да еще два чужих… Коробку передач перебрал, кузов выкрасил.
Всех обошел. Так он того корреспондента к Саньке Большакову повел. Назло. А у Саньки и дел-то что в профсоюзе активист. Взносы собирает. А в моторе чтоб разобраться — темный лес…
— Бывает, — сказал Эдька.
— А ты запиши, Федя… Я ведь тут уже тринадцатый годок… В мае шестидесятого прибыл… Служил на Дальнем Востоке, чего ж уезжать? Места тут что надо. Написал своим в Белгородскую область, что остаюсь, и кранты. Тут и кручусь. Поначалу, вроде тебя, как слепой телок тыкался носом. А зараз обвык. Теперь уже и неохота. Как посижу зимой в экспедиции при мастерских да месяца на два в родные места смотаюсь, так по весне ну прямо тянет в тайгу. В селе своем на Белгородщине приеду, значит, матери-отцу подарки, сына проведаю, тоже костюм или там туфли какие привезу… Деньгу на расходы оставлю… А потом в дорогу. Председатель меня наш, колхозный, Семен Тимофеевич, завсегда уговаривал: «Оставайся в селе, инженером будешь по машинам… Дом сварганим». Не-ет… Не по мне, говорю. Он меня иначе чем старателем и не называет. Что ты, говорит, там золото выкапываешь, что тебя эта тайга приманивает? Да… И Мария моя там проживает, жена бывшая. В шестидесятом выписал ее сюда, сына родила… А потом стала меня уговаривать, чтоб я, значит, в тайгу не ходил. Чтоб, как люди, при ней. Ужо как не доказывала! А я деньгой избалованный. Мне городская или колхозная зарплата совсем мизер…
Вздрагивал огонек лампы, и тени метались по серой стене. А самая большая, увеличенная во много раз расстоянием, тень от встрепанной головы Макара, занимала почти половину дальнего угла.
Котенку конечно же трудно говорить. Это чувствовалось и в частых паузах, и в плохо выговариваемых словах. Эдька понимал, что Макару сейчас надо отвлечься от боли, выговориться, однако сам не мог сосредоточиться на том, что рассказывал Котенок. Его голос доходил до сознания Эдьки трудно, какими-то урывками, иногда пропадая совсем. А потом возникал снова на какой-то полуфразе: