Всё ничего
Шрифт:
Марк оказался крупным громким бородатым болтуном. Случайно выяснилось, что наши корни – из соседних местечек. Марк говорил. И говорил. А потом говорил еще. Он рассказал о практике, о больнице, о холодной войне, которую вел против другой практики. Рассказал об их подлостях и о своем благородстве. О происках врагов и о вероломстве мнимых друзей. Всё это было удивительно. Нельзя сказать, что я никогда не сталкивался с частными практиками. В ньюаркской больнице существовало несколько этнических группировок. Была нигерийская, индийская, пакистанская. Получив пациента одного из врачей группировки, приходилось просить о консультации по надуманному поводу всех остальных членов. Анемия, присутствующая у ста процентов пациентов в реанимации, вела к вызову гематолога и гастроэнтеролога. Больше всего я любил нигерийскую группировку. Мы прозвали их «Дримтим».
За полтора часа разговора с Марком я сказал слов двадцать и издал много сотен восхищенных междометий. После беседы меня отправили на экскурсию в больницу, которая находилась в двух кварталах. Там мы встретились с Дэвидом. Дэвид был моего возраста или немного постарше. Кучерявый, близорукий, носатый, он еще и немного картавил.
– Пойдем пить пиво, – предложил он.
Я тут же понял, что мы подружимся. Дэвид сразу подтвердил мои догадки: работать придется много, а платить будут мало. Но работа интересная, со Стю надо держать ухо востро, а Марк – отличный мужик и сердце у него в нужном месте.
Он рассказал смешную историю. Как и меня, Дэвида приняли на работу в июле сразу после окончания феллоушип. В начале сентября Стю, заламывая руки, сказал Дэвиду, что понимает, насколько свят неотвратимо приближающийся праздник, но все не могут получить выходной в один день, иначе практика вылетит в трубу. Дэвид не мог понять, о чем речь. День Труда – первый понедельник сентября – уже прошел, к тому же Дэвид не считал его таким уж святым, а до Колумбова дня было еще довольно далеко. Он сказал, что не планировал ничего праздновать до Дня благодарения в ноябре.
– Но как же Йом Кипур? – поразились Марк и Стю.
Так они и выяснили, что Дэвид не еврей, а помесь шотландцев, шведов и англичан, выкинутых на границу Теннеси и Западной Вирджинии. Это было редкостью для практики. Я посмеялся и осторожно осведомился о Марке.
– Он любит поговорить, правда? – спросил я.
– Я довольно давно перестал его слушать. Ты тоже научишься, – сказал Дэвид.
Через три месяца я уже сидел в небольшой комнатушке посреди блока интенсивной терапии и печатал дневники пациентов, а Марк что-то рассказывал. Не знаю о чем. Возможно, об арабо-израильском конфликте. Или о гнусности бойцов другой практики, которые уводили консультации из-под носа. А может, вспоминал свой недавний отпуск.
– Твоя жена, наверное, много разговаривает, – вдруг осведомился он. Я к тому времени уже научился включаться, услышав смену его интонаций.
– С чего ты это взял? – удивился я.
– Ты очень хорошо умеешь отключаться.
Я вежливо кивнул, не сказав ему, что болтун в нашей семье как раз я.
Июль – октябрь 2012
Это было очень приятное и интересное время. Я много работал, начинал в шесть тридцать утра, приезжая на велосипеде и лавируя между машинами в пробках. В больнице работало много удивительных и порой гротескных личностей. Многих из них звали так же Марк или Дэвид, что вносило путаницу в и без того немыслимый хаос. Марк, мой старший партнер, специализировался на лечении ортодоксальных евреев, одной из главных категорий пациентов этого респектабельного медучреждения. В этом была логика: Марк был одним из немногих, кто мог соперничать с ними в риторике. Но даже он нередко выходил из себя. Как-то раз, к своему восторгу, я услышал, как Марк кричал по телефону на раввина, который советовал ему продолжать давать антибиотики пациенту из своей общины. Ну, буквально еще пару дней.
– Ребе, я же не советую вам, что кошерно, а что нет. А вы не советуйте мне, когда начинать и заканчивать антибиотики! – орал свекольный от раздражения Марк.
В общем, он был неподражаем.
Марк составлял наше расписание. Именно его волевым решением я и начал свою карьеру в реанимации, сразу погрузившись в лечение десятка тяжелобольных пациентов.
Ребе и Броха
Он стал первым моим пациентом, воспарившим из подвала приемного отделения наверх в интенсивную терапию. Остальные пациенты перешли по наследству от Марка. В больнице я к тому времени проработал часов шесть, искал среди коллег попутчиков до своего офиса, кофемашины или туалета и совершенно не понимал, что меня ждет.
Когда он прибыл в блок интенсивной терапии, я обратил внимание на цианоз. Уровень насыщения кислородом его крови не определялся. Давления тоже было скорее меньше, чем больше. Зато частоты дыхательных движений и сердечных сокращений было хоть отбавляй. Рядом с бессильно поникшей головой лежала ермолка. Я начал осмотр нетипичным для обычного врача, но весьма естественным для интенсивной терапии образом – с интубации и постановки подключички [45] . После этих жизнеспасающих мероприятий я, выкинув все острые предметы, оставшиеся от установки венозного катетера, снял с него многочисленные стерильные покрывала для инвазивных процедур и, уважительно вернув кипу на место, пригляделся к моему первому пациенту повнимательней. Он был стар. Я бы даже сказал, невероятно стар. Я не помнил, чтобы в Ньюарке или Балтиморе мне попадались настолько пожилые на вид люди. Его жена материализовалась еще до окончания процедур и сообщила, что пациент – очень важный и известный раввин. Я сразу почувствовал себя уверенней, всё-таки высшие силы на нашей стороне, и спросил, как ее зовут. Узнав, что зовут ее Броха – именем, нежно любимым мной со времен зачитанного до дыр «Мальчика Мотла», – я проникся еще большей симпатией к этому семейству.
45
Катетер в подключичной вене.
Дальнейший сбор анамнеза и осмотр выявили еще несколько особенностей. Например, огромную грыжу, которую остряки-резиденты, хорошо с Ребе знакомые по предыдущим визитам, давно уже прозвали Мини-ми. Порывшись в предыдущих записях и результатах КТ, я выяснил, что в этой грыже происходит солидная часть физиологических процессов органов брюшной полости, и испытал к ней серьезное уважение.
Высшие силы оправдали мои на них надежды, антибиотики и вазопрессоры сработали, и через несколько дней Ребе вернулся из медикаментозной и септической комы и задышал сам. Тут и выяснилось, что он абсолютно ничего не соображает. Я побежал к Брохе, которая к тому времени уже разбила лагерь в комнате ожидания, и спросил, всегда ли он такой или это злобный сепсис продолжает отравлять многоумный мозг. Оказалось, что всегда.
– Видимо, он бывший раввин, – вежливо предположил я.
– Нет, нет, он действующий раввин и очень уважаем общиной.
Далее посыпались имена членов общины, и я, весьма впечатленный, вернулся к постели больного. Похоже, раввины, как и члены американского Верховного суда, срока годности не имеют.
Он пробыл в интенсивной терапии около недели, и я отправил его в обычное отделение, подозревая, что мы еще встретимся. Сдуру я дал Брохе номер своего мобильного. Следующие несколько месяцев она звонила мне почти каждую субботу и начинала разговор словами: «Доктор, вы же понимаете, что это святой день, я могу пользоваться телефоном только в случае, если речь идет о спасении жизни». Обычно это были действительно серьезные проблемы – например, неприятная медсестра или резидент. Или постоянные попытки администрации больницы его поскорее выписать. Иногда – письмо из страховой компании, требующей какого-то ответа от доктора.
После перевода в нормальное отделение мне открылась еще одна особенность этого невероятного организма. Я навещал Ребе каждый день и не мог не заметить этого. Инфекционный процесс моего пациента начинался не с температуры, подъема лейкоцитов и прочих ожидаемых патофизиологических процессов, а с богохульства и ругани. В сбалансированном состоянии он был довольно веселым стариком, иногда шутил, хватал медсестер, когда те пытались его переодеть. В ответ на их возмущение он резонно спрашивал, почему то, что можно им, нельзя ему. Но вот очередная бактерия или дрожжа пробивалась через курс антибиотиков, и Ребе переставал быть похож на себя. Он кричал, ругался на идиш, иврите и английском, тряс бородой и пытался сломать койку. В эти моменты противостояния со всем миром он напоминал мне лейтенанта из «Форреста Гампа», привязанного к мачте во время шторма, потопившего весь креветочный флот. Многие слова из его лексикона заставляли краснеть всякое повидавших медсестер, а резиденты знали, что ругающийся Ребе – оправдание консультации инфекциониста и изменения курса антибиотиков.