Все страсти мегаполиса
Шрифт:
– Я не знала, что у тебя есть машина, – сказала Соня.
Она вышла на крыльцо с чемоданом на колесиках и остановилась. Машина у него не просто была – она производила ошеломляющее впечатление.
Соня уже привыкла к тому, что Герман мало обращает внимания на житейские удобства. Для работы ему нужна была только тишина в кабинете да словари, еду он предпочитал самую простую, вроде собственноручно пойманной и зажаренной рыбы, а к одежде у него было единственное требование – чтобы она была чистой, и это нехитрое требование выполняла мать многочисленного горластого семейства, обитавшего в деревне по соседству; она обстирывала всех
Поэтому вид новой «Тойоты», из которой он вышел перед крыльцом усадьбы, привел Соню в оторопь. Наверное, раньше эта машина стояла в гараже. Ну да, во дворе его дома был гараж, но Соня, конечно, туда не заглядывала.
– Почему тебя это так удивило? – пожал плечами Герман. – Я казался тебе кретином, неспособным крутить баранку?
– Нет, просто... Очень уж она у тебя шикарная.
Соня вспомнила новенький «Ниссан» Пети Дурново, и ей стало не по себе.
– Я не обязан поддерживать отечественный автопром, – поморщился Герман. – Если он сколько-нибудь еще протянет, то пусть уж без моей помощи. Ты все собрала? Садись.
Он взял ее чемодан и поставил в багажник. Соня села на переднее сиденье. В салоне стоял запах дорогой новизны; он показался ей каким-то отстраненным. И Герман, одетый не в дачную простую рубашку, а в свитер из темно-синего кашемира, показался отстраненным тоже. К тому же он почему-то был хмурый, а почему – не говорил.
Всю дорогу до Москвы они молчали. Но это было не то молчание, которое они оба так любили. Соне казалось, что в нынешнем их молчании есть что-то нарочитое. Даже тихо звучавшая музыка – Герман сказал, что это Третий концерт Рахманинова, – не избавляла от этого ощущения.
Они долго и тягостно стояли в утренней пробке на въезде в Москву, потом по-черепашьи ползли запруженными улицами Центра... Соня встрепенулась, когда машина проехала по бульварам и свернула с Пречистенки в какой-то переулок.
– Куда это мы? – спросила она.
– Ко мне.
«А что, ты собиралась куда-то в другое место?» – без слов прозвучал его вопрос.
Соня растерялась. В том, что Герман, не спрашивая, привез ее к себе, не было, конечно, ничего странного. Она ведь жила у него на даче все время, пока шли съемки, то есть с той ночи жила, и она ведь сама сказала, что этого хочет... Но с той самой минуты, когда она увидела эту его машину, и потом, когда они встали в пробке, когда их обступили серые дома сталинского ампира, потом особнячки старого Центра, – с той самой минуты, как Соня увидела Москву, она почувствовала какое-то необъяснимое смятение.
И, конечно, его почувствовал в ней Герман.
– Я думала, потом... Позже... – промямлила Соня. Она сама слышала, как неубедительно звучат ее слова. – У меня же ничего с собой нет. Только летнее, и то для деревни. А все остальное в общежитии.
– Я потом заеду за твоими вещами в общежитие.
Он произнес это коротко, без всяких интонаций. И снова замолчал, глядя не на сидящую рядом Соню, а прямо перед собою, в ветровое стекло.
Соня физически почувствовала напряжение, повисшее в воздухе. К тому же она вспомнила, как однажды сказала Герману, что приехала из Ялты с одним чемоданом: когда Анна Аркадьевна сообщила ей, что договорилась о том, чтобы ее взяли в съемочную группу, то она собралась не то что в один день, а в один час, и только в Москве, уже в общежитии «Мосфильма», разобралась, какие взяла вещи и какие надо было взять.
Герман, конечно,
Но идти к нему в дом она не могла. Не могла! Словно сдвиг какой-то произошел в ее сознании, когда они въехали в Москву. И даже еще раньше, когда Москва показалась своими первыми приметами – дорогой машиной, городской одеждой, отстраненным выражением его лица... Наверное, глупо было придавать значение таким необъснимым обстоятельствам. Но Соня ничего не могла с собой поделать.
– Лучше я сначала сама все соберу, – сказала она. – А потом... Потом тебе позвоню.
Герман ничего не ответил. Он повернул ключ в зажигании и спросил:
– Куда ехать?
Вот так все это и закончилось. Что, конечно, было неизбежно. И, конечно, он тоже это понимал, не только Соня. Иначе возразил бы, не повез бы ее на «Мосфильм», может, даже наорал бы и за руку отвел в дом, как тогда, в «Метели», пропуская мимо ушей ее возражения, повел он ее в свой дом переодеваться... Он ведь умел пропускать мимо ушей все, что казалось ему неважным. Значит, чувствовал теперь то же, что и Соня, и чувствовал так же отчетливо.
Ничего она собирать не стала. Как только его машина отъехала от общаговского подъезда – Соня видела это из окна своего четвертого этажа, стоя за занавеской, – она села на кровать и заплакала. И долго уговаривала себя сквозь слезы: все это прошло, надо забыть, надо привыкать к Москве... Это была Москва, именно Москва. У нее были свои порядки, и она все расставляла по своим местам. И всех по своим местам расставляла. И Сонино место было не в этих незыблемых переулках; уже второй раз Москва внятно сказала ей об этом. Да и никакого своего места у нее в этом городе не было. И будет ли когда-нибудь?
Вот это она и должна была понять. А не лезть в чужие обстоятельства, как уже сделала это однажды. Здесь же, неподалеку, какая разница, Пречистенка или Сивцев Вражек...
Но, говоря себе все эти разумные слова, Соня знала: они ей не помогут. Ничего, кроме опустошающей сердце тоски, она не чувствовала. И ничего, кроме его лица, больших его рук, его темных глубоких глаз, не видела перед собою ни днем, ни особенно ночью, которую провела без сна.
Неизвестно, что она стала бы делать, если бы обстоятельства ее жизни не определялись работой. Оказалось, что два эпизода – когда герои приезжают из своего имения в Москву – придется снимать в Петербурге. В Москве не осталось улиц, сколько-нибудь похожих на те, что были в девятнадцатом веке, а в домах, которые все-таки сохранились с тех пор, стояли в окнах стеклопакеты, и никто не озаботился тем, чтобы эти новенькие рамы были хотя бы темного цвета, под дерево.
В Питер поехала лишь часть съемочной группы, и Соня в эту часть попала.
Еще совсем недавно она обрадовалась бы такой экспедиции, потому что, если в Москву приезжала хотя бы в школьные годы, то в Петербурге не была ни разу. Но теперь она отнеслась к поездке безучастно. Надо – значит, надо, не больше.
И все же, когда она вышла из здания Московского вокзала, прошла по Невскому и увидела клодтовских коней на Аничковом мосту, тех самых, которых видела на множестве фотографий, – ее охватил особенный, ни с чем не сравнимый восторг. От одного взгляда на этот город, от свободного размаха его улиц сердце занималось, как от глубокого вздоха.