Все ураганы в лицо
Шрифт:
Другой солдат, на костылях, усмехнулся.
— Ишь чего захотел. Дурак ты, дядя, и есть дурак ветловый. Никому мы с тобой больше не нужны. Как те полтыщи, которые на станции остались. Вишь ли, вагонов не хватает. Выдали тебе фунт табаку из земского комитета — и катись к… Помнишь, что тот французик спрашивал: когда же русские начнут наступление? Для него, видать, русские только для того и существуют, чтобы оттягивать на себя немца. Я так кумекаю: тот французик даже представить себе не может, что жизнь наша хрестьянская чего-нибудь стоит.
Усатый безрукий солдат разозлился и стал вовсю ругать французов и англичан.
«Да, тяжело приходится солдатикам, — подумал Михайлов. — Трудно разобраться во всем». Воспользовавшись тем, что санитары отлучились в буфет, Михайлов прошел в вагон. В вагоне двое коренастых смуглых русаков, сами опираясь на костыли, поднимали третьего на полку багажного яруса. Тяжелораненые лежали на нижних полках, с бледными бескровными лицами, впалыми щеками, страдальческими глазами, сильно сжатыми губами. Кто глухо стонет, кто дышит порывисто, с хрипом.
— У меня, братец ты мой, в деревне изба агромаднейшая, наподобие нашего блиндажа. Жена красивая, полная, трое детишек. Теперича беспременно увижу. Мне хушь бы как добраться.
— А у меня старшенькому восемь. Славнюсенький он такой, кудрявый. Лошадей-то он страх как любит. «Когда вырасту, — говорит, — купи мне лошадку, кучером хочу быть».
— Говорят, есть такой санитарный поезд императрицы Александры Федоровны самолично. Пряники там раздают.
— Есть, да не про нашу честь. В ём Распутин разъезжает.
— Один хрен. Мы откатались, и слава богу. Нам императорская доброта поперек горла. Сразу стали добренькими: «народ, ачечество», а сами в тот же народ пуляют…
На каком-то полустанке поезд стоял часа три. Михайлов прогуливался вдоль состава. Грело апрельское солнышко. Снег уже растаял, испарился. Еще одна весна! Что она принесет?
Михайлов невольно поежился: навстречу ему также неторопливо шагал генерал Милков. Когда поравнялись, генерал бросил быстрый взгляд, взял Михайлова за рукав пальто.
— В действующую? А знаете, у меня прекрасная память на лица. Вижу — знакомый!
Он помолчал, словно прислушиваясь к какому-то внутреннему голосу. Потом добавил:
— Мы с вами где-то встречались.
Михайлов медленно огляделся по сторонам. Никого! Ударить ногой в живот, а самому — под состав. За насыпью — лес… То была первая реакция. Однако спешить некуда: жандармов поблизости нет. А чтобы тебя не узнали, нужно менять не столько внешность, сколько манеру держаться, умело наводить противника на ложный след. Михайлов робко улыбнулся, как улыбается всякий маленький человек, удостоившийся внимания высокопоставленного лица.
— Не имел чести, ваше-ство, — пробормотал он невнятно.
— А скажите, любезный, не приходилось ли вам участвовать в какой-нибудь военно-судебной процедуре? Я, видите ли, в некотором роде юрист. Не адвокат ли, случаем?
На лице Михайлова отразилось недоумение.
— Я по другому ведомству.
— Весьма приятно. Меня можете величать Ильей Петровичем. Как понимаю, вольноопределяющийся?
Михайлов снова огляделся по сторонам.
— Везу частное письмо генерал-адъютанту Эверту.
Он вынул из внутреннего кармана изящный сиреневый конверт с золотым тиснением, как бы желая удостовериться, что письмо цело, разгладил его рукой и сунул обратно.
Генерал сделал понимающий вид и ни о чем больше не стал расспрашивать. Ведь главнокомандующий — тоже человек. У него могут быть амурные дела, не исключена, конечно, и переписка с деловыми кругами: все то, что нельзя доверить полевой почте.
Генерал задумался. Он изнывал от скуки. Хотелось поболтать с живой душой; так всегда случается, когда подъезжаешь к чему-то страшному: к фронту.
— В шахматы играете?
— Балуюсь.
— Не сыграть ли нам партию-другую? Как говорил Цицерон: про арис эт фоцис — за алтари и отечество.
— Если будет угодно…
— Оставьте, любезный. Я ведь совсем извелся. Не переношу дороги вообще. Ведь со мной во всем салоне — никого. Кроме двух жандармов. Унылая компания. Милости прошу.
Когда вошли в вагон-салон, жандармы поднялись. Больше в силу профессиональной привычки, чем из-за интереса, они ощупали Михайлова глазами. Он сделал вид, что просто не замечает их.
Сидели за шахматной доской. В такт покачиваниям вагона позванивала пустая бутылка из-под абрау-дюрсо. Генерал то и дело пододвигал партнеру коробку шоколадных конфет «от Крафта». Милков считался хорошим шахматистом, но противник попался сильный. Две партии он все же проиграл (то ли взаправду, то ли просто из-за любезности). Милков вошел в азарт, горячился, беспрестанно напевал приятным тенорком свою любимую арию: «Преступника ведут — кто этот осужденный?»
И все же генерал исподтишка продолжал изучать своего нового знакомого. «Старею, память начинает сдавать, — сокрушался он. — Но такое значительное лицо — одно из тысячи. Где, когда? Я еще ни разу не ошибался. Эти неторопливые жесты, ледяное спокойствие, невозмутимость. Утверждает, что из Петербурга. Вот и проверим…»
— Гм, гм. Вам, должно быть, приходится вращаться в военных кругах. А не случалось ли вам встречаться с генерал-лейтенантом Янушкевичем?
— Вы имеете в виду начальника штаба верховного главнокомандования?
— Да, да.
— Видите ли, я не так часто бываю в штабе…
— Но вы обязательно должны знать Молоствова.
— Кто не знает Молоствова! Приятнейший человек.
— А чем он сейчас занят?
— Вы лучше спросите, чем он не занят. Он прикомандирован к военному министру и пользуется правом личного доклада императрице Александре Федоровне: ведь он на свой счет оборудовал и содержит санитарный поезд, возит подарки на фронт. И еще я вам скажу: он один из лучших знатоков конского дела.