Все впереди
Шрифт:
На столике содрогалась бутылка водки. Рядом — ломоть розового сала, ржаной хлеб. Рытатуева наливала себе стаканчик, мужу — полстаканчика. Тот выпивал, утирал губы вышитым платочком и снова сидел смирно. Рытатуиха же после стаканчика крякала молодецки, закусывала розовым салом, никого больше не угощала, зато услаждала все купе речами:
— Я и говорю: выгодней всего — поросятами жить… Мы, к примеру, поросятами жили. Парочку откормим, заколем — на базар. Опять заведем парочку… А теперь, как положили налог, выгоды нету. Вот мы и решили на Север переехать. На Севере разрешается.
Ивану полстаканчика, себе — стаканчик.
После этого стаканчика Рытатуева сомлела, отвалилась к стене и завела частушку:
Горе, горе, муж — Егорий Хоть бы худенький Иван…Себе же самой ответила:
У меня вот муж Иван — Не дай господи и вам…Сама же подавилась от смеха:
— Ей-право, второго Ивана за свой век изнашиваю!.. Первый муж у меня тоже Иваном был. Раком извелся — помер. А этот Иван у меня — второй. Ты, Ванечка, больше не пей… Хилый он, — разъяснила Рытатуева. — Сто грамм выпьет — целый день пьяный. Проснется с похмелья, воды попьет — опять пьяный.
Иван-второй внимательно слушал жену, часто моргая. А жена налила себе еще стаканчик, розовым салом закусила.
— Может, сходим пообедаем? — посмотрев на все это, сказал Степан Бобро Алексею.
Гогот тоже пошел с ними.
В вагоне-ресторане было людно, однако свободный столик нашли. Бобро вслух, с выражением прочел меню и после долгих сомнений заказал половину всего, что было там обозначено.
Алексей протестовать не стал. Не каждый день рассиживаются они по ресторанам.
А Борис Гогот сказал официанту:
— Яичницу. Отдельно мне посчитайте.
Когда же официант все записал, как ему говорили, и ушел на кухню, Гогот усмехнулся:
— Это разве ресторан? В ресторане оркестр должен быть. И туда с девочками ходить надо. Чтоб не зря деньги тратить… Между прочим, — снова подмигнул он Алексею, — ты с этой, коротенькой, не стесняйся; порядочные дома сидят — женихов ждут, а не по свету за ними гоняются.
— У нее нету дома, — возразил Алексей. — Сирота.
— С тебя и спрос меньше.
Когда Гогот за свою яичницу заплатил и пошел вон из ресторана, Степан тяжело посмотрел ему вслед и сказал:
— Такой он… предпоследняя сволочь.
Официант принес две никелированные кастрюльки с дымящейся солянкой. Поверху в сметане плавали тощие колесики лимона — одни спицы да обод. Однако все равно солянка была вкусная, забористая. Она еще потому была вкусной, что нет вкуснее той еды, которая в движении: когда дробно позвякивает ложка о край кастрюльки и еле-еле плещется в бокале ясное пиво.
— Ты по какой специальности собираешься работать? — спросил Алексей.
— А я не знаю… Придется новую изучать. Или — в разнорабочие.
— Не имеешь разве?
Бобро сдвинул белесые, невидные свои брови.
— Я не имею?.. Первого класса шофер. Водитель.
— Чего же?
Степан медленно покачал головой. Налил в рюмку. И Алексею. Они выпили и запили пивом. На поворотах вагон заносило, бутылки кренились. Официанты хватались за столы.
Наверху в репродукторе уже давно вели разговор Тарапунька со Штепселем. Но слышно их было плохо из-за стука колес, из-за плотного шороха дождя по крыше. Будто еще двое людей ведут интересную беседу за соседним столиком.
Некоторые от водки багровеют. А Степан Бобро бледнел. Явственней проступали веснушки, проступали под кожей широкие скулы.
— Я ведь за то и попал. По шоферской судьбе… Ты небось подумал — ворюга? Подумал? Говори…
— Ничего я не думал, — уклонился Алексей.
— Девочку я убил. Машиной. Насмерть убил.
Степан сторожил взглядом лицо Алексея. И должно быть, не туда Алексей отвел глаза — Бобро уставился на бутылку, постучал ногтем по стеклу:
— Из-за этого? Нет. Трезвый был. Только из гаража выехал… А она через дорогу. Тормознуть не успел… Так… Потом ее мать на суде выступала, учительница: оправдать просила. Плачет — просит… Три года мне дали.
Степан стал смотреть в окно.
По окну — с той стороны — змеились и дрожали вместе с вагоном струйки. А дальше хлестал отвесный дождь. Полая осенняя вода лилась с сумеречного неба. Кюветы почти до краев налиты водой. Мокрые, по-собачьи взъерошенные елки уткнулись в воду лапами: никуда не убежать, нет на этом свете сухого места. За ними клубился сырой туман, похожий на тучу.
— Три года. Ну, я и обжаловать не стал. Насмерть ведь… Сидел честно. Работал. Только всякой грязи порядочно набрался. Какую отмоешь, а какую… видал у доктора, что на мне нарисовано? Так это в первый месяц, с горя. И не то чтобы с горя — уговаривали очень. С ножом… Там, брат, всякие мастера есть. У них, я думаю, цель — побольше переметить, чтобы с этой метой ты навсегда, по рукам и ногам, ихний…
Усмехнулся. И тут же нахмурился:
— Только за руль я больше не сяду. Никогда.
Глотнул холодного пива. Глаза прикрыл веснушчатыми веками. Помолчал.
— А та девочка… У нее косички были.
«Напьется», — предположил Алексей. И позвал:
— Сколько с нас?
Прошли через три вагона. В четвертом, своем, в тамбуре стояла Дуся, смотрела в окно.
Алексей хотел мимо пройти: не отставать же от товарища, с которым только что вели разговор по душам. Степан же, наоборот, увидев Дусю, стал топтаться в тамбуре.
А Дуся повернулась к Алексею и сказала:
— Постоим здесь, Алеша? Посмотрим в окно.
Степан покорно вышел.
Смотрели в окно. В нем ничего не было видно, кроме темноты. Кроме потоков дождя.
Здесь, в тамбуре, да и в самом вагоне к ночи появлялся крепкий холод. Не топили, потому что еще был сентябрь. Но сентябрь не везде одинаковый. Поезд шел прямиком на Север.
— Зябко, — поежилась Дуся и прижалась плечом к Алексею.
Возможно, ей самой и было зябко, но сквозь рукав гимнастерки, сквозь полушерстяной рукав темного ее платья Алексей ощутил живое, греющее тепло.