Всего четверть века
Шрифт:
— Глупость — радость недолгая, — возразил я.
— Всякая радость хороша.
— На мгновенье наслажденье?
Она засмеялась.
— Скучные вы, мужики. Если не пьёте, так философствуете.
— Не все, — сказал я, глядя на Димку, который танцевал рядом с артисткой, но на сближение выйти не решался.
Лида тоже посмотрела.
— Всё старается Аргентинчик?
— Как видишь.
— Пустой номер. Он в этих делах не ведущий, а ведомый.
— Я же говорил. Помоги парню.
— Поможем.
— В самом
— Есть, — сказала Лида.
Не знаю, что она имела в виду. Может быть, вовсе и не то, что, как мне кажется, потом случилось. Ведь она не знала, что Олег видел их с Сергеем и обозлился, и потому, наверно, когда все одеваться стали, заявил вдруг, что домой не пойдёт, а останется ночевать — впрочем, дело уже под утро было — у Сергея, которого к тому времени уложили на диван, стянув пиджак и башмаки.
— Я верный друг, — повторял Олег упрямо. — Я товарища в беде не оставлю. Вдруг ему, лапочке, помочиться захочется, а туалет спьяну не найдёт. Я провожу. Я и в постель горшок подать могу, я не гордый.
Лида махнула рукой и сказала презрительно Аргентинцу, который склонял Олега вернуться под свою кооперативную крышу:
— Брось его, Димка! Пусть допивает, что в бутылках осталось. Думаешь, зачем он остался?
Мы уходили один за другим, а Олег стоял в дверях, глядя нам вслед с одеревеневшей какой-то, иронично застывшей полуулыбкой-полугримасой.
На улице Лида предложила:
— Проводи меня, Дима.
Взяла его под руку, и они растаяли в рассветном блёклом тумане.
Потом, через много лет, когда Олега уже не было, я вспомнил этот зябкий туман и серую шубку Лиды, которая в тумане растворялась, вспомнил, читая новую повесть Аргентинца. Речь там шла не о Новом годе, и люди другие были, на нас не похожие, но был и герой, который неожиданно для себя вторгся в сложные отношения в чужой семье. Однажды ему пришлось провожать жену приятеля, и он проводил её до дома и собирался проститься у порога, зная, что мужа нет, он в отъезде.
Дальше в повести было написано:
«Стоял густой туман, и чтобы уйти и потерять её из виду, мне стоило сделать каких-нибудь два шага. И это почему-то останавливало меня, и я никак не мог отпустить её руку, вернее, мокрый рукав серой кроличьей шубы. Не знаю, как она поняла моё колебание, но почувствовала его и сказала:
— Мне не хочется оставаться одной.
— Если позволишь, я зайду, — ответил я, невольно понижая голос, хотя совсем не думал о том, что может произойти там, наверху, в квартире.
— Да, зайди.
Она быстро пошла по лестнице, быстро отперла ключом дверь и вошла, но не остановилась в прихожей, а прошла одетая прямо в комнату. И тут только оглянулась на меня:
— Раздевайся.
Я снял пальто и шапку, вошёл в комнату. Она всё ещё стояла в шубе, но когда я подошёл, сбросила её, просто опустила руки, и шуба соскользнула на пол. Я наклонился, чтобы поднять её, но она остановила меня:
— Не нужно.
Я смотрел на неё с недоумением, всё ещё не понимая, что должно произойти.
— Что с тобой? Ты так переживаешь?
Она молча кусала губы.
— Из-за него? Ты очень любишь его?
Она подвинулась ко мне вплотную, и я увидел, как бьётся жилка у неё на шее.
— Я его ненавижу…
Последний слог этого чётко растянутого слова «не-на-ви-жу» она произнесла, уже касаясь губами моих губ, и мы оба, как подкошенные, опустились на пол, на брошенную на паркет шубу.
Лицо её после первого и единственного большого поцелуя замерло, глаза были закрыты, и губы сжались, будто она напряжённо прислушивалась к самой себе, к тому, что происходит внутри её и не имеет ко мне никакого отношения. И только под самый конец лицо исказилось судорогой, и на глазах выступили слёзы, совсем немного.
Она постаралась улыбнуться.
— Теперь мне хорошо, — сказала она шёпотом.
Я хотел поцеловать её, но она отстранила меня:
— Не нужно. Уходи.
Я встал и оделся, а она осталась лежать, прикрывшись полой шубы.
— До свиданья.
— Уходи, — повторила она.
В прихожей я ещё на минуту остановился, но из комнаты не было слышно ни звука.
Я осторожно захлопнул за собой дверь".
Конечно, я не счёл себя вправе расспрашивать Димку о происхождении этого эпизода. В конце концов, писатель имеет право многое домысливать к тому, что пережил. Так и не знаю, было такое в его жизни или примыслилось.
Третья…
Удивительно бежит время. И не потому, что безвозвратно, а потому, что по-разному. В молодости дни бегут быстро, время же ход свой как будто не торопит. Поддразнивая мнимой медлительностью, оно заставляет даже поторапливать себя, и, не разобравшись в обманчивой сути, стремимся мы поскорее миновать ту часть жизни, о которой редкий человек не вспоминает потом как о лучшей. Но это потом вспоминает как лучшую, когда её уже не вернёшь, а в молодости думает, что дальше ещё лучше будет, и торопится, спешит… К старости же, наоборот, дни тянутся, а листочки с календаря срываются, как осенние листья на ветру, неумолимо обнажая чёрные ветви.
Мы, однако, к периоду осыпающемуся ещё не приблизились, хотя дразнящий уже миновали. Время несло нас сильным, неотвратимым потоком, как большая река, по которой плывёшь от поворота к повороту, ожидая за каждым нового горизонта. В этом ожидании, в заворожённом движении вперёд, когда день сегодняшний не более чем подготовка к завтрашнему, всё ещё что-то обещающему, не успеваешь, да и не стремишься особенно оглянуться, оглядеться и прислушаться к тем ударам колокола, который, как считал Хемингуэй, чьи бородатые изображения висели в те годы в каждом втором интеллигентском обиталище, звонит, предостерегая каждого из людей.