Всемирная история: в 6 томах. Том 5: Мир в XIX веке
Шрифт:
Исторические рефлексии о XIX в. как эпохе «первой современности», окрашенные в национальные тона, часто не учитывают более общие имперские, региональные и межнациональные идентичности, рассматривая их лишь как тягостный контекст, в котором «просыпалась», зрела, боролась за независимость та или иная нация. Такой подход связывает модерную государственность XIX в. только с нациями-государствами. Не учитываются глубинные взаимосвязи национального и имперского проектов, противопоставляются нация-государство и империя как две совершенно разные, несовместимые формы политической организации (подробнее см. «Империя и нация в “долгом XIX веке”»).
XIX в. был веком империй и национализма, а не только веком наций-государств. Поэтому при определении XIX в. современной исторической наукой должны приниматься в расчет не только национальные векторы, но и многообразие
Начиная с классического труда Э. Гиббона «Закат и падение Римской империи», история империй писалась ретроспективно как история неуклонного шествия к распаду. На взгляд историков нового и особенно новейшего времени, империя представлялась нелегитимным, следовательно, нежизнеспособным социальным и политическим явлением; доминировал сценарий упадка и распада, телеология неизбежного падения и краха империй.
Для того чтобы концепция XIX в. «работала», в имперской и национальной историографиях использовались различные параметры: территориальности и языкового единства, имперского права и вероисповедания, лояльности по отношению к империи и соучастия в идее нации. XIX век был ключевым в оценке исторической роли и достижений империй или — назовем их так — «составных государств» (А. Каппелер). Если для одних историков, приверженцев национальных нарративов, XIX столетие было решающей эпохой на пути предначертанного заката империи и различных национальных возрождений, то другие, сторонники имперского подхода, видели в той же эпохе прогрессивную правовую интеграцию, охраняемые конституцией личные права и невиданный культурный расцвет. Эти «другие» работают как будто в других «имперских» временных слоях, если использовать здесь терминологию Р. Козеллека. Подводить итоги конкуренции двух интерпретаций истории XIX в. вряд ли продуктивно. Новые научные данные об эпохе показывают, как минимум, столько же слоев непрерывности в развитии империй, сколько было траекторий неизбежного упадка. Эти новые находки требуют иной, комплексной теории, для того чтобы придать смысл XIX в., воспринимаемому отныне не в качестве прелюдии к распаду империй. Здесь уместнее было бы соотносить различные линии развития, нежели выделять одну из них (политическую, экономическую, культурную) или делать общие выводы, основываясь на анализе только своего исследовательского поля. В таком разрезе глобальный взгляд, глобальный подход к истории «долгого XIX века» видится наиболее продуктивным.
Поскольку концепция тома базируется на категориях глобальной истории, надлежит уточнить некоторые теоретические посылы. Современные исследователи все чаще обращаются к истории культурных трансферов, а также транснациональной или взаимосвязанной истории. Термин transnational history указывает на основополагающую интенцию сторонников соответствующего подхода — преодоление рамок, заданных национальными нарративами. В историографии есть более удачные понятия «histoire croisee», «entangled histories», что можно перевести как переплетающиеся, взаимосвязанные истории. Ведь речь идет о процессах и влияниях, которые преодолевают границы не только формирующихся национальных сообществ, но также империй и других не национальных по своей природе обществ и политических образований. Таким образом, сочетание имперского подхода и национальной истории позволяет обратить внимание на явления и процессы, возникающие на границах разных обществ. Это истории потоков, движения, мобильности, сетевых связей, составляющих основу взаимосвязанной, всеобщей, глобальной истории. Ее подходы не исключают, а переосмысливают нацию и империю как историографические категории. Исследования последних лет показали, как тесно связаны истории наций и истории империй, ученые преодолели давнюю традицию, которая подчеркивала бинарную оппозицию и различия между колониальными и континентальными империями, уделив внимание их взаимосвязанным историям, и позволили увидеть имперскую историю, культуру как живую и продуктивную смесь европейских и неевропейских элементов.
В рамках глобального подхода заново получает признание, казалось бы, лежащий на поверхности факт — неразделимость метрополий и колоний, имперских практик на местах и ситуаций внутри самих европейских государств и между ними. Как справедливо отмечает Ф. Купер, европейские колонии никогда не были «пустыми местами», а европейские государства — «самодостаточными образованиями», «Европа была создана ее имперскими проектами, подобно тому, как колониальные столкновения определялись конфликтами внутри самой Европы». Имперский проект, реализовывавшийся в других
В Европе XIX столетия, великом историческом переплетении универсализма и национализма, империй и национальных государств перевес, казалось, склоняется на сторону последних. После краха наполеоновской системы континент раскалывается, национальные государства множатся и усиливаются, тогда как внутреннее напряжение в континентальных империях (Австро-Венгерской, Османской, Российской) постоянно нарастает. Однако в конце XIX в. на авансцену истории выходят новые формы политического универсализма — колониальные империи, которые создаются в большинстве своем национальными государствами. Универсализм торжествует, но уже не на европейском, а на более высоком уровне, в масштабах всей планеты.
Если в первой половине XIX столетия колониальная экспансия еще встречала сопротивление и в обществе, и в политических кругах, то к последней трети века большинство европейцев гордились своими колониальными империями. Имперская идея и колониальная культура стали важнейшими составляющими массовой культуры. Если прежде колонии рассматривались преимущественно как сфера деятельности военных или место принудительной изоляции антисоциальных элементов, то теперь для населения метрополий они представляются своеобразным «полигоном прогресса», где проходят апробирование новые социальные, политические и экономические технологии. И даже церковь, сталкиваясь со все большей секуляризацией европейских обществ, обращает взор на колонии — в поисках новых прихожан, еще не испорченных пагубным влиянием атеизма.
За несколько десятилетий ряд наций-государств переживают впечатляющее превращение в империи, а часть из них — в великие мировые державы. Это преображение стало результатом глубокой социально-психологической трансформации обществ. Можно сказать, что в последней трети XIX в. западная цивилизация расширяет не только свои пространственные границы, она меняет свою сущность, осознавая себя как доминирующую культуру.
Чтобы реконструировать глобальную историю XIX в., важно постоянно ставить под сомнение сегодняшние самоочевидности, не исключая самых привычных понятий. Возьмем, к примеру, категорию «Запад». Как христианское «сообщество ценностей», противопоставлявшееся мусульманскому Востоку, эта категория появилась не ранее 1890-х годов. Известно, что оппозиция Запад-Восток восходит к античным космологиям и пространственному мышлению. Однако категория «Запад» возникла в результате расширения трансатлантической модели цивилизации. Когда сегодня говорят о Западе, то предполагают культурное и мирополитическое равенство европейцев и североамериканцев. Но эта симметрия вовсе не казалась очевидной европейцам рубежа XIX–XX вв. С самого начала идея «Запада» была еще менее связана с территорией, чем идея «Востока». Должны ли были переселенческие колонии на других континентах (Канада, Австралия, Новая Зеландия) принадлежать к Западу? Как можно отказать в этом статусе латиноамериканским странам с высокой долей населения, происходящего из Европы (например, Аргентине или Уругваю)?
В «долгом XIX веке» о «цивилизованном мире» говорили гораздо чаще, чем о «Западе». Это было в высшей мере гибкое и практически не привязанное к месту самоописание. Его убедительность зависела от того, могли ли те, кто считал себя «цивилизованными», внушить это другим. Вместе с тем, начиная с середины XIX в., элиты всего мира старались удовлетворить притязания цивилизованной Европы. В Японии признание страны частью «цивилизованного мира» даже стало целью национальной политики. Европеизация и модернизация означали, таким образом, не только выборочное восприятие элементов европейской и североамериканской культур, но и гораздо более серьезные претензии.
«Цивилизованный мир» по сути не поддавался пространственному изображению и нанесению на карты. «Цивилизованный мир» и его приблизительный синоним — «Запад» — были не столько категориями пространства, сколько ориентирами в международной иерархии.
Концепция особой культурной миссии Запада, которая восходит как к христианству с его универсализмом и призывом к обращению всех народов в истинную веру, так и к Французской революции с ее интенцией распространять среди всех народов идеалы свободы, замешивается в XIX в. на теории расы и, соответственно, расового превосходства. Миссия цивилизованных наций состоит в том, чтобы нести отсталым расам и народам лучшие достижения и своего прошлого, и своего настоящего (успехи науки и техники, законность, идеалы просвещения, демократические институты).