Всемирный следопыт, 1929 № 01
Шрифт:
Вижу, что Газун расходился, и не придумаю, как его успокоить. Говорю ему:
— Ты не сердись на меня. Я тебя не обижал. И лезть в твою голову я и не думаю. Как я могу тебе советовать, если твоя голова умнее моей? Спроси на какой угодно дороге, любого цыгана, да он с большим уважением о тебе скажет. И кто тебя не знает? Всем ты известный человек. Я в жизни не видал такого ловкого цыгана, как ты…
Похвала немного успокоила Газуна. Это толкнуло его к хвастовству. И он, уже не споря и не ругая меня, стал вспоминать о своих удачных проделках. Чмокая губами, будто сосал сахар, Газун хвалился, как он
— За пустяки цыгане уважать не будут, — пришлось мне сказать ему. — Вот меня никто не знает, а тебя знают все таборы, как хорошего человека. Такого известного конника и не найти во всем свете. Ни один цыган худого не скажет про твои удачные дела.
— Ты еще слепым галчонком был, — не унимался Газун, — а через мои руки уже прошло столько коней, что не уставишь их рядом от столичного города до самого Черного моря. Раз мне нужен конь, нравится он, — хоть бы его в железной клетке берегли, все равно мой будет. Стар я стал, да война твоя все мои кишки рвет, а то я тебе еще показал бы!..
Газун лег на живот и задумался. В это время возвращалась Туся из березовой рощи. Она несла в подоле коренья молодых березок. Они нужны для ворожбы. Их сушат на солнце, режут на кусочки и завертывают в тряпочки. И когда надо какой-нибудь чудачке приворожить милого, то дает цыганка ей этот корешок, чтоб она носила его за пазухой. Дур на свете много, и дают они за корешки большие деньги. Цыгане называют такую ворожбу «тэлав про драп»[14]).
Туся уже издали услыхала стоны старухи. Подойдя к нам, она спросила Газу на:
— Отец, что это с ней такое?
— Наволочка за ней погналась. — Он указал рукой на деревню и строго сказал — Чтоб она больше туда не показывала свою голову!
Туся села, подобрав под себя ноги, и стала перебирать в подоле коренья. Никто не говорил. Глаз Газуна закрылся. Вскоре Газун засопел. Туся опасливо поглядела на отца и, уверившись, что он спит, тихо спросила меня:
— Что ты пристаешь ко мне с мириклями.
Я засмеялся.
— Почему ты их поминаешь? — спросила она так, как будто касалась чего — то страшного.
— А просто с языка сорвалось. А почему ты так пугаешься? — усмехаясь, спросил я.
— Ты больше и не поминай о них. Слышишь! Ты не смейся… — и добавила чуть слышно — Михала не любит, когда ты о них говоришь.
— А почему Михала не терпит мириклей?
— Молчи, Маштак! Ничего я тебе не скажу…
VI. За будущие побои.
За рекой, по большой дороге целый день кружилась пыль. Красная армия — пешком и конем — шла на подмогу. И что делалось кругом — откуда было нам знать. Был уже слышен далекий гул пушек. Видно было по всему, что война закипала в этой местности. Но Газуна как будто все это не беспокоило. Он тревожился за Михалу и Федука, которых ждали уже третий день. Цыганки не уходили далеко, боясь, что придут белые, и тогда не пройти к табору. А если и уходили на станцию нищенствовать, то не приносили ни кусочка хлеба. Животы у всех отощали.
— Сегодня
— А если уколотят их в дороге? — спросил я его.
— Так и надо им, дуракам! Хороший цыган, как нитка в иголку, проскачет, а дурак в больших воротах зацепится.
Вдруг он крякнул и подпрыгнул, точно мальчик, от радости.
— Ты гляди, гляди, Маштак! — ударил он меня по плечу. — Наши на конях! Михала, Федук!..
Я присмотрелся: двое скакали из рощи.
— А-ля-ля-ля!.. — заорал Газун и замахал шапкой.
Из шатров повысыпали цыгане. Заплясали и загикали. Первым влетел в табор на жгучем вороном коне Михала. Федук гарцовал на сером. Коней запарили до пены. Соскакивая с коней, сбросили наземь мешки с мукой и мясом.
Первым влетел в табор на жгучем вороном коне Михала…
— А вот у нас какие есть еще красавицы! — И Михала стал вытаскивать из карманов бутылки с самогоном.
Газун и радовался, и злился:
— Какой чорт вас держал столько дней! Болеть меня заставили! Дураки!.. — И велел ребятам раздувать костер.
Михала рассказал, как поменял двух коней у болгарских цыган, которые в ту же ночь погнали их на обмен дальше — к цыганам в Тульскую губернию, а третьего коня продал во Мценске русскому барышнику за хлеб, мясо и самогон. Рассказывая, Михала хвалился перед всеми своей удалью, а нас — меня и Федука — грязнил и насмехался над нашей трусостью в таких делах.
— Сын мой, ты стоишь моей дочки! — сказал на это Газун и посмотрел на нас. — А вы — бессчастные котельщики!..
Вечером табор был пьяный. Кричали, смеялись, пели, плясали, хвастались. Мать Михалы забыла побои, выходила на круг плясать. Михала был чем-то недоволен. Он зорко следил за каждым моим шагом. Когда я заговаривал с Тусей, он быстро подходил к нам и прислушивался. Туся вела себя дико. Она нарочно старалась злить Михалу: повертывалась к нему спиной, когда приглашал с ним сплясать — отказывалась и даже насмехалась над ним, что он рябой. Туся заметила, что я вижу, как она дразнит Михалу, и еще пуще стала дразнить его.
— Не мучь Михалу, — говорю ей. — Будет плохо.
Не глядя на меня, она быстро сказала:
— Я врала ему, что ты мне нравишься.
— Напрасно меня вмешиваешь.
— А не ты ли при нем сказал о мириклях? — и она захохотала и, прыгая через валявшихся у костра сонных ребят, очутилась на кругу.
— Эй, цыгане, пьяная я, а еще спляшу вам!
Заорали плясовую песню, захлопали в ладоши. Замелькали в пляске ноги Туей, затряслись ее плечи.