Всемирный следопыт, 1930 № 10-11
Шрифт:
«К осени-то наверняка нас здесь не будет», — подумал Косаговский.
Анфиса поднялась, оправляя растрепавшиеся волосы, переплетая туже косу.
— И вправду пойду. Матушка узнает — беда мне будет! Она и то меня корит: «Глаза твои бесстыжие, и где ты такая уродилась? Тебе простоволосой рыскать к мужикам да калякать с ними — ровно што ковш воды выпить. Прикажу вот остричь, одеть в затрапель, да и на скотный двор!»
«Нашей бы комсомолке так пригрозить! У-у, что бы было!» — улыбнулся этой мысли Косаговский. Но, вспомнив проклинающую, неистовую «мать Манефу» на крыльце посадничьих хором, вспомнив рассказы Анфисы о ночах, проводимых ее матерью на коленях перед старинными предками-«сходцами» — из
— Строгая, видимо, мать у тебя, Анфиса?
— Ох, вспомнить страшно! — передернула плечиками девушка. — По ее речам, женский ум в скромности да в послушании. «У девицы три дара, — говорит матушка. — Первый дар — ночное моление, другой дар — пост воздержания, а третий дар — любовь-добродетель». Увещевает все меня, штоб я иночество приняла, в монастырь ушла, грехи родительские замаливать.
— Ну, а ты что ответила? — заволновался Косаговский. — Ты не слушай ее уговоров, Анфиса!
— Што ответила? «Коль, — говорю, — дорогие родители, вы нагрешили столь много, то сами и отмаливайте. А мне еще пожить хотца». Она меня за такой дерзостный ответ на цел божий день на метания поставила. Одначе побегу. Поздняет уж! — снова забеспокоилась Анфиса.
А ночь действительно кончалась. С гор «зорька потянула». Но вместо утренней прохлады принес тот зоревой ветер странное, удушливое тепло, припахивающее едва заметно гарью.
— Тайга горит! — сказал Анфиса.
— Почему ты это думаешь? — спросил без всякого интереса, лишь бы задержать подольше чем-нибудь девушку, Косаговский.
— Чуешь, дымком припахивает? Я-то уж научилась различать. У нас каждо лето, почитай, вокруг города леса горят. Палят палы, ну и запустят ненароком в тайгу.
Анфиса вскинула вдруг тревожно голову и прислушалась. Косаговскому тоже послышалось, что под чьими-то ногами шуршит трава. И вдруг где-то рядом затрещали сучья. Анфиса вскрикнула испуганно и побежала. Белые ее рукава, как лебединые крылья, трепетали в тенетах утреннего тумана.
Косаговский обернулся порывисто. В двух шагах, отстраняя упрямо лезущие в лицо ветви, стояли Раттнер и Птуха.
— Ишь, бабий идолопоклонник! — с веселой укоризной сказал Птуха. — Мы все пятки обтопали, его искавши, а он здесь посадничьей дочке шары вкручивает.
— Какой посадничьей дочке? — смутился Косагоеокий. — Чего ты болтаешь, Федор?
— Да я же собственноручно видел, что это Анфиса была. Нечего уж теперь отнекиваться.
— А в чем дело? — окончательно смешался летчик. — Зачем я вам понадобился?
Раттнер, рассеянно играя веткой, сказал значительно:
— Дело серьезное, Илья! Здесь появился Памфил Трясоголовый.
— Какой Памфил Трясоголовый? — удивился Косаговский.
И вдруг вспомнил: облитый зловещим светом отраженного солнца, красный, как упырь, стоит человек с маленькой трясущейся головкой на плечах непомерной ширины.
— Иркутский юродивый?
— Он такой же юродивый, как я или ты! — сказал Раттнер.
— Но как же он попал сюда? — спросил летчик.
Раттнер пожал плечами.
— Об этом-то мы и хотим сообща потолковать. Но сначала зададим-ка отсюда лататы. Не затравил бы нас посадник собаками. Я предлагаю спуститься к озеру и там, на бережку, не опасаясь агентов Дьячьей избы, обсудить создавшееся положение.
— А кто же видел Памфила? — обратился Косаговский к Раттнеру. — Ты?
— Ни я, ни Птуха! А видел его поп Фома, которому он поручил передать записку дьяку Кологривову.
— Записку? Кологривову? Памфил Трясоголовый? — удивлялся Косаговский. — А нет ли здесь, товарищи, какой-нибудь ошибки?
— Не может быть ошибки! — заверил его Раттнер. — Халтурный поп в таких подробностях описал Птухе наружность Памфила, что сомнений быть не может! Впрочем, Федор расскажет тебе, как дело было!
Косаговский посмотрел ожидающе на Птуху.
— Ось як дило было! — сплюнул, приготовляясь к длительному рассказу, Птуха. — Вчерась утречком вышел я с удочкой сюда, на бережок. Окунь, стервец, утречком лихо берет! Глядь, а он и пылит вдоль да по бережку.
— Кто? Окунь? — удивился Косаговский.
— Зачем окунь? — поморщился недовольно Птуха. — Разве окунь по берегу ходит? Ясно халтурщик той, поп Фома. Ну я ему и гукнул: «Бежи сюда, уху будем варить!» — «Не до ухи, — отвечает, — дело не терпит!» — «Какое такое дело у тебя? — спрашиваю. — Или в кабаке не всю еще брагу выхлестал?» — «Не до браги, — опять отвечает. — К самому дьяку Кологриву бегу!» Меня подозренье тут взяло. Какие, думаю, могут быть у него дела до этого жандарма Кологрива? Ну, подумал я, не уйдешь ты от меня, пока я из тебя всю правду не высосу. Знаю, на что тебя поддеть можно! — усмехнулся хитро Птуха. — И тут крикнул я ему опять., — продолжал Федор: — «Да заверни хоть на минутку, по единой лампадочке слезы иерусалимской раздавим!» Гляжу, забрало моего попа. Остановился, мечтает. «Ладно, — говорит, — разве что по единой!» Я живым минтом к куме Дарье в кружало, в здешний Госспирт, значит, взял сулейку полугара покрепче и обратно. Ну, раздавили мы с ним эту посудину. Я еще одну приволок, крепок он, дьявол, пить, а тогда и начал его обрабатывать. «Как, — говорю, — тебе не стыдно, от друга-приятеля секреты-тайны иметь? Если скажешь, зачем к дьяку бежишь, язык что, отвалится?» Усовестил. «Дело-то, — говорит, — больно чудное. Был я в тайге, халтуру собирал. И повстречался мне человек, какого я в городе никогда не видывал. Должно быть, из починка дальнего. И дал тот человек мне грамотку снести немедля и потаенно дьяку Кологриву. Да еще пригрозил: коли задержусь или грамотку эту покажу кому, то дьяк Кологрив-де мне голову оторвет! Вот и бегу!..» Подозрительно все это мне показалось, — покачал головой Птуха. «А каков этот человек, — спрашиваю, — из себя будет?» Начал он рассказывать, я так и ахнул.
— Памфил? — спросил быстро Косаговский.
— Он! Тот самый сатанюка, что меня чуть было дубиной своей не огрел!
— Гонец из Иркутска к дьяку Кологриву! — вмешался Раттнер. — Но зачем? Для какой цели? Впрочем, продолжай, Федор.
— Вижу я, дело совсем табак. Нужно во что бы то ни стало ту записку у попа выманить и прочитать. И говорю я ему. «Жарко-де становится, пойдем к тебе в избу, раздавим еще по маленькой. Успеешь к дьяку своему сходить. А я Дарье такого полугару нагнал, беда! Пошли. Я по дороге-то и говорю попу: «Записку не потеряй, беды бы нам не нажить. Где она у тебя?» — «А вот, — говорит, — здесь, в армяке!» В армяке, так в армяке, ладно. Пришли домой, пьем. А я все голову ломаю, мозгами раскидываю, так и эдак, — показал Птуха руками, как он мозгами раскидывал, — как бы записку пропитать? И вдруг осенило меня! «Бежи, — говорю попу, — к куме, тащи целое ведро. Гулять, так гулять». А халтурщик и рад стараться, сбираться начал. «Куда ты, — говорю ему, — в армяке-то побежишь? Сопреешь! Дуй в одном подряснике. И легче и прохладнее». Говорю я эти слова, а у самого сердце мрет. Клюнет ли? Клюнуло! «И то верно», — говорит. Скинул армяк и за дверь. Он за дверь, а я к армяку. Тут!.. Мало, годя вертается мой поп с ведерком крепыша. Ну, на радостях загулял я. Пили, пели.