Всеслав Полоцкий
Шрифт:
— Давыд! — прикрикнул Глеб.
— А что «Давыд»? Ты что, своих не приведешь, как я привел? А, брат!
Глеб сжал кулаки, уперся ими в стол и, глядя прямо на Свияра, сказал:
— И приведу. Да не на вас. А за отца, за деда, за свой род, за всех, от Буса начиная. Я крест на это целовал, не обессудь, град-господарь!
— И я, — как эхо отозвался Ростислав. Да и привел уже.
— И я! — подал голос Борис, словно боялся, что не успеет свое слово сказать.
Градские ничего не ответили опять. Князь пристально посмотрел на сыновей. Да, все
И снова Глеб заговорил:
— А брат Давыд сказал как есть. Море молчит! Ночью сошлись к Любиму, покричали. А сколько было их? Смех, да и только.
Вот Любим и затаился. А вы почуяли, чей верх, пришли сюда. Ибо известно вам: ваш князь, а наш отец хоть гневен, да отходчив, и старины не нарушал и не нарушит. И если он сказал, что вечу быть, то так оно и будет. А что долги ваши… Так я могу и подождать. До осени. А вы как, братья?
Давыд молчал. Борис молчал.
— Не знаю я! — сказал вдруг Ростислав. — Не знаю! Сегодня они так рядят, а завтра сяк… Я свое не отдам! Не для того я приходил. Мое — положь! — И кулаком об стол! Как ты, Всеслав.
И наконец проняло их! Зашумели. Свияр вскричал:
— Но почему?! Как всем — так всем!
— Нет! — уперся Ростислав. — Не знаю я здесь ничего. Не понимаю! Да и не я один. Там, за морем, надо мной смеются. Мне говорят: ты князь или не князь, вот, тинг у нас, как ваше вече, но… А я не знаю! Морю слово заветное скажешь, бросишь ему дигрем. А здесь все не так… — Рукой махнул, что, мол, говорить!
Опять градские ни слова в ответ. Тогда начал Борис:
— А ведь брат прав. Вот нас здесь не было, а вы сошлись и прежний уговор подрали…
— И не подрали! — возмутился старший из Кичиг.
— Ну, не подрали, не успели. Но ведь отступились от него. А посему вы сейчас уходите, и, как было прежде обговорено, сойдемся уже все под Зовуном, всем градом, большие и меньшие, и Заполотье, и Окольный, все. Там опять будем рядить, составим новый уговор. И тогда мы, Рогволожьи внуки, и откроем амбары, и… — Замолчал Борис, посмотрел на Глеба. Тот сказал:
— Я этого пока не знаю. Откроем или нет… Любиму не открою!
— А что Любим?! — сказал Давыд. — Утром Любим, а в полдень… Ведь сами ж говорили, вече — это море. Так, Ростислав? Так, Ставр? Свияр?
Никто не ответил: ведь все сказано.
Встал князь.
— Град-господарь, идите и скажите: жду всех. И составим уговор. Бог в помощь, град!
И встали градские, пошли. А сыновья сидели.
Встал Глеб. Встал и Давыд. Всеслав остановил их:
— Сидите.
Сели. Всеслав позвал:
— Бажен!
Вошел Бажен. Отдал поклон, сообщил:
— Давно готово, князь. Стемна еще.
Князь головой тряхнул, спросил:
— Стемна? О чем ты это?
— Так мыльня ж, князь. Ты сам велел. Протопили, на травах. Дух там такой, что…
Князь нахмурился. Важен тотчас умолк. Мыльня. Дух. Сани… Нет! Князь сказал:
— Теперь куда уже! Давно стоит. И дух уже не тот, сошел. Нет, не пойду. На стол накрой. Вон, день уже совсем, а мы еще и ложек не держали.
Важен ушел.
В мыльню! Перед вечем. Дурной то знак, чтоб в чистом к вечу выходить. В чистом на рать идут, на смерть…
Когда Она придет, зверь заскулит небось, ведь нам тогда обоим помирать — не только мне. И заскулишь ты, зверь, и страх тебя возьмет, и будешь биться ты, юлить, а я посмеюсь, посмеюсь тогда! Ты сколько лет рвал да глодал меня?! Так я хоть напоследок посмотрю, как ты дрожишь, — и посмеюсь, уж посмеюсь, ого!
Чуть не рассмеялся князь, да спохватился. Служки на стол несли. Хмельного не было — ни меда, ни вина.
Ушли они. Князь встал, перекрестился. И сыновья, даже Ростислав, перекрестились. Князь «Отче наш» прочел, опять перекрестился, сел, взял ложку. Взяли и они.
Ел, не спешил. С такими-то зубами поспешишь! А солнце уже вон как высоко… А сон, приснится же такое! Но то — не вещий сон, глаза мои были закрыты, и так я крепко спал, что ничего не слышал, а ведь Бережко ходил, вздыхал, стены небось опять трещали: есть дух покойницкий, да нет покойника, снесли его, лежит он возле ограды, он о таком и помышлять не смел. Сходить бы надо к нему, когда еще то вече сойдется.
А где отец твой, князь, а мать, а дядя, дед? Сгорел тогда Илья, дотла сгорел, с той поры тебе и поклониться некому, нет их могил, их прах ветер развеял. Есть только бабушкин курган, да ты ведь сам велел забыть о тех курганах, курганы заросли давно, и не бывает там никто.
А скоро полдень, князь! Час пополудни скоро. И если б не Игнат, и не поверил бы, будто Она тогда к тебе являлась. То был сон, был и страх! А нынче не сон, безделица, ну, натопили жарко, и привиделось…
Да! Ложку отложил и мису отодвинул. Сказал:
— Вот ехал я другого дня от Мономаха, думал: зря ногу бил. Ан нет! Мономах и помог: устрашились они… А еще нынче ночью я думал, Давыд… И не о Мономахе, о тебе. И звери ведь имеют норы, и птицы небесные — гнезда, и приходит весна, и прорастает всякое зерно, и даже, сказывают, если есть вера и посеешь песок, то — песок и взойдет, не помню, кто мне это говорил, забыл, стар стал, но верю… Благословляю я тебя, сын мой Давыд, бери Марию Мономахову. А если будет у вас сын, назовите его Ростиславом. Я так хочу, да и сам так говорил. Ведь так будет, Давыд?
— Так, отец.
Давыд был строг и ликом чист, вроде и шрам исчез. А много бы ты дал, Всеслав, чтоб шрам и впрямь исчез? И так все отдал. Сыновья молчат, зверь молчит, только давит, давит. В глазах — круги кровавые…
Князь взял кувшин, отпил воды, поставил. На Глеба посмотрел, сказал:
— Спас ты меня. Рад я, что ты гонцов перехватил.
— Не я, отец.
— Не ты, я знаю. В полу бросается жребий, но все решения его — от Господа. — Перекрестился князь.
И сыновья перекрестились — четверо, трое легко, истово, четвертый же…