Вскрытые вены Латинской Америки
Шрифт:
Десять лет спустя после принятия этого закона военные корабли Англии и Франции пушечными выстрелами разбили протянутые через Парану цепи, чтобы открыть себе путь к внутренним рынкам, которые Росас наглухо закрыл для них. Вторжению предшествовала блокада. Десять памятных записок из индустриальных центров Англии — Йоркшира, Ливерпуля, Манчестера, Лидса, Галифакса, Бретфорда и других, — подписанных 1500 английскими банкирами, торговцами и промышленниками, торопили английское правительство принять меры против ограничений, наложенных на торговлю в Ла-Плате. Несмотря на успехи, достигнутые в результате введения таможенного закона, стала ясна ограниченность возможностей национальной промышленности Аргентины, не способной удовлетворить внутренний спрос, что с особой силой выявила блокада. На деле с 1841 г. протекционизм, вместо того чтобы набирать силу, уже начал ослабевать. Росас как никто иной выражал интересы землевладельцев, располагавших многочисленными мясосолильнями в провинции Буэнос-Айрес, а национальной буржуазии, способной подтолкнуть развитие подлинного и сильного национального капитализма, не существовало, она еще и не родилась. В условиях, когда центром экономической жизни страны были крупные поместья, не могла иметь успеха никакая политика индустриализации, даже если она и опиралась на дух независимости и предприимчивости; для осуществления индустриализации необходимо было подорвать могущество латифундий, ориентированных на экспорт. Росас /262/ в глубине души всегда оставался верен своему классу.
После того как была искоренена ересь Росаса, олигархия восстановила свои позиции. В 1870 г. председатель организационной комиссии сельскохозяйственной выставки, открывая экспозицию, заявил: «Мы еще в детском возрасте, потому будем довольствоваться скромной задачей посылать на европейские рынки наши продукты и сырье, чтобы они возвращались к нам переработанными. Сырье — вот что просит Европа в обмен на свои великолепные изделия»[39].
Просвещеннейший Доминго Фаустино Сармьенто и другие писатели-либералы видели в крестьянских отрядах «монтонерос» лишь варварскую силу, выражение отсталости и невежества, анахронизм диких пастухов, выступающих против городской цивилизации, бунт пончо и чирипа (традиционная верхняя мужская одежда индейцев аймара, арауканов, кечуа и др. — разновидность плаща-одеяла из домотка¬ной шерсти с отверстием для головы — Прим. ред.) против сюртука, копья и ножа — против регулярной армии, неграмотности — против просвещения[40]. В 1861 г. Сармьенто писал Митре: «Не жалейте крови гаучо, кровь — единственное, что у них есть человеческого. Их кровь — удобрение, которое надо обратить на пользу страны». Такое презрение и такая ненависть свидетельствовали о пренебрежении к собственной родине, что, разумеется, находило выражение и в экономической политике. «Мы не промышленники и не мореплаватели, — утверждал Сармьенто, — а Европа может обеспечить нас на многие века своими изделиями в обмен на наше сырье»[41].
Президент Бартоломео Митре начиная с 1862 г. вел истребительную войну против провинций и их последних /264/ вождей. Сармьенто назначили командующим действующей армией, и войска двинулись на север, чтобы убивать гаучо, «этих двуногих животных столь порочного нрава». В Лa-Риохе Крошка Пеньалоса, генерал равнин, державший под своим контролем Мендосу и Сан-Хуан, стал последним оплотом мятежа против столицы-порта, и в Буэнос-Айресе решили, что пришла пора покончить с ним. Ему отрубили голову и выставили ее в центре площади Ольта. Появление железной дороги и сети шоссе довершили закат Ла-Риохи, начавшийся с революции 1810 г.: свободный обмен вызвал кризис ремесел и усугубил безысходную бедность района. В XX в. риоханские крестьяне бегут из своих деревень в Буэнос-Айрес в поисках работы; как и бедные крестьяне из других провинций, они добираются лишь до ворот города. Они находят жилье в пригородах вместе с 70 тыс. жителей бедных окраин и довольствуются теми крохами, которые перепадают им с праздничного стола большого города. «Не замечаете ли вы каких-нибудь изменений у тех, кто уехал и вернулся погостить?» — недавно спросили социологи у 150 жителей одной риоханской деревни. Оставшиеся с завистью замечали, что «горожане» приоделись, у них стали лучше манеры и речь. Некоторые находили даже, что они стали «более белыми»[42].
Человек молча сидел рядом со мной. Под полуденным солнцем, бившим в окошко автобуса, его лицо казалось очерченным резкими штрихами: заострившийся нос, выступающие скулы. Мы ехали с южной границы но направлению к Асунсьону. В автобус, рассчитанный на 20 человек, набилось не меньше 50. Через несколько часов мы сошли. Присели отдохнуть в открытом дворике в тени дерева с мясистыми листьями. Перед нами бесконечные и безлюдные пространства нетронутого краснозема, освещенные ослепительным солнцем: куда ни глянь, до самого горизонта только прозрачный воздух. Мы закурили. Мой спутник, крестьянин-гуарани, с трудом подбирая слова, сказал мне по-испански: «Мы, парагвайцы, бедные, и нас мало». Он объяснил, что ездил в Энкарнасьон искать /265/ работу, но не нашел. Ему едва удалось наскрести несколько песо на обратный путь. Много лет назад, еще в юности, он пробовал попытать счастья в Буэнос-Айресе и на юге Бразилии. Сейчас хлопкоуборочный сезон, и многие парагвайцы, как всегда, уехали в Аргентину на плантации. «Но мне шестьдесят три года. Мое сердце уже не выдержит».
В течение последних 20 лет полмиллиона парагвайцев навсегда покинули родину. Нищета гонит в чужие края жителей страны, которая еще столетие назад была самой передовой в Южной Америке.
Население Парагвая выросло всего лишь вдвое по сравнению с теми временами. Парагвай и Боливия — наиболее отсталые и бедные из южноамериканских государств. Парагвайцы до сих пор страдают от последствий опустошительной войны, вошедшей в историю Латинской Америки как самая постыдная ее глава. Она известна как война Тройственного союза. Бразилия, Аргентина и Уругвай устроили тогда настоящий геноцид. Они не оставили здесь камня на камне и практически покончили с мужским населением в Парагвае. Хотя Англия не приняла непосредственного участия в свершении этого чудовищного «подвига», на нем нажились именно британские торговцы, банкиры и промышленники.
Агрессия была финансирована от начала до конца Лондонским банком, банкирским домом «Бэринг бразерс» и банками Ротшильда на условиях, которые в последующем закабалили и страны-победительницы[43].
До того как его превратили в руины, Парагвай представлял собой исключение среди латиноамериканских стран: парагвайцы были единственной нацией, не изуродованной иностранным капиталом. Долгие годы (с 1814 по 1840), железной рукой поддерживая порядок, диктатор Гаспар Родригес де Франсиа растил, словно в инкубаторе, /266/ независимую и устойчивую экономику, развивавшуюся в полной изоляции от мира. Государство, имевшее неограниченную власть и проводившее политику патернализма, вытеснило национальную буржуазию, заняло ее место и взяло на себя ее роль: сформировать нацию, распределить ее ресурсы и распорядиться ее судьбой. Выполняя задачу подавления парагвайской олигархии, Франсиа опирался на крестьянские массы. Он добился мира внутри страны, установив жесткий «санитарный кордон» между Парагваем и остальными странами, образовавшимися на территории бывшего вице-королевства Ла-Плата. Экспроприация, ссылки, тюрьмы, преследования и денежные штрафы — все это было пущено в ход не для того, чтобы упрочить господство землевладельцев и торговцев в стране, а, наоборот, для его ликвидации. В Парагвае отсутствовали, да и потом не появились, какие бы то ни было политические свободы и оппозиции, но в тот исторический период только те, кто потерял былые привилегии, тосковали по демократии. Когда Франсиа умер, в стране не было крупных частных состояний, и Парагвай был единственным государством в Латинской Америке, не знавшим нищенства, голода, воровства[44]; путешественники находили здесь оазис спокойной жизни посреди континента, сотрясаемого бесконечными войнами. Побывавший здесь североамериканский агент Гопкинс в 1845 г. информировал свое правительство о том, что в Парагвае «нет ни одного ребенка, не умеющего читать и писать...». Это была единственная страна, взор которой не был прикован к заморским берегам. Внешняя торговля не стала здесь стержнем национальной жизни; доктрине либерализма, которая идеологически соответствовала потребности в создании мирового капиталистического рынка, нечем было ответить на вызов Парагвая, брошенный им в начале прошлого века, — страны, вынужденной развиваться в изоляции от других наций. Уничтожение олигархии позволило государству взять в свои руки основные рычаги экономики и последовательно проводить политику автаркии, замкнувшись в своих границах. /267/
После Франсиа правительства Карлоса Антонио Лопеса и его сына Франсиско Солано Лопеса продолжили и развили дело своего предшественника. Страна переживала экономический подъем. Когда в 1865 г. на горизонте появились агрессоры, в Парагвае уже имелась телеграфная связь, железная дорога и немалое число фабрик по производству строительных материалов, тканей, пончо, бумаги, красок, фаянса, пороха. Двести иностранных специалистов, получавших хорошее жалованье из государственной казны, оказывали стране активную помощь. С 1850 г. на литейном заводе в Ибикуе производились пушки, мортиры и ядра всех калибров; в арсенал города Асунсьон поступали бронзовые пушки, гаубицы и ядра. Черная металлургия, так же как и другие основные отрасли промышленности, находилась в руках государства. Страна располагала собственным торговым флотом, а некоторые из тех кораблей, что ходили под парагвайским флагом по реке Парана, через Атлантику или по Средиземному морю, были построены на судоверфи в Асунсьоне. Государство монополизировало внешнюю торговлю: юг континента снабжался мате и табаком, а в Европу экспортировались ценные породы древесины. Положительное сальдо торгового баланса было неизменным. Парагвай имел устойчивую национальную валюту и располагал достаточным богатством, чтобы делать крупные капиталовложения, не прибегая к иностранной помощи. У страны не было ни одного сентаво иностранного долга, однако она была в состоянии содержать лучшую армию в Южной Америке, заключать контракты с английскими специалистами, которые предоставляли стране свои услуги, вместо того чтобы заставлять ее служить им, англичанам, а также посылать в Европу учиться и совершенствовать свои знания парагвайских студентов. Прибыль, которую давало сельскохозяйственное производство, не проматывалась попусту и не тратилась на бессмысленную роскошь, не попадала ни в карман посредников, ни в цепкие лапы ростовщиков, ни в графу прихода британского бюджета, — графу, которая за счет фрахта и пропусков подкармливала Британскую империю. Империализм, как губка впитывавший богатства других латиноамериканских стран, здесь был лишен такой возможности. В Парагвае 98% территории составляло общественную собственность: государство предоставило крестьянам наделы земли в обмен на обязательство обживать их и постоянно обрабатывать эти участки без права продажи. /268/ Существовали к тому же 64 «поместья родины», то есть хозяйства, которыми непосредственно управляло государство. Ирригационные работы, строительство плотин и каналов, новых мостов и дорог во многом способствовали подъему сельскохозяйственного производства. Вновь, как в былые доколониальные времена, здесь стали собирать по два урожая в год. Всему этому творческому процессу, без сомнения, способствовали традиции, оставленные деятельностью иезуитов[45].
Парагвайское государство проводило политику протекционизма по отношению к национальной промышленности и внутреннему рынку самым ревностным образом, особенно с 1864 г.; реки страны были закрыты для британских судов, заваливших изделиями манчестерских и ливерпульских мануфактур все остальные страны Латинской Америки. Торговые круги Англии испытывали беспокойство /269/ не только потому, что в самом центре континента оказался неуязвимым этот последний очаг национальной независимости, но особенно по той причине, что парагвайский опыт был убедительным и опасным примером для соседей. Самая передовая страна Латинской Америки строила свое будущее без иностранных капиталовложений, без займов английского банка и не прося благословения у жрецов свободной торговли.
Но по мере того, как Парагвай шел вперед по избранному им пути, все острее становилась необходимость выйти из добровольного заточения. Промышленное развитие требовало более широких и прямых контактов с мировым рынком, особенно со странами, производящими передовую технику. Парагвай был зажат между Аргентиной и Бразилией, которые вполне могли задушить его, сдавив горло его рек и наложив любую непосильную пошлину на транзит его товаров. Именно так и сделали Ривадавиа и Росас. С другой стороны, стремление упрочить власть олигархии в этих государствах вызвало острую необходимость покончить с опасным соседством со страной, которая умудрялась сама себя обеспечивать и не желала преклонять колени перед британскими торговцами.
Во время пребывания в Буэнос-Айресе английский министр Эдвард Торнтон принял активное участие в подготовке войны. Накануне ее он присутствовал в качестве советника на заседаниях правительственного кабинета, сидя рядом с президентом Бартоломе Митре. Под его неусыпным надзором плелась сеть провокаций и клеветы; кульминацией явилось подписание аргентино-бразильского пакта, это был смертный приговор Парагваю. Венансио Флорес вторгся в Уругвай, поддержанный обоими сильными соседями, и после бойни в Пайсанду создал в Монтевидео свое правительство, которое стало действовать по указке Рио-де-Жанейро и Буэнос-Айреса. Так был образован Тройственный союз. До этого президент Парагвая Солано Лопес угрожал начать войну, если будет организовано вторжение в Уругвай. Он хорошо знал, что в таком случае на горле его страны, загнанной в угол самой географией и врагами, сомкнутся железные клещи. Правда, историк либерального толка Эфраим Кардосо считает, что Лопес бросил вызов Бразилии просто потому, что обиделся: он мол, просил руки одной из дочерей императора, а тот ему отказал. Началась война. И была она делом рук вовсе не Купидона, а Меркурия. /270/