Вспомнишь странного человека
Шрифт:
Михаил Иванович очертил вокруг себя «магический круг чуждости»: Брюсов не поэт; Бальмонта не знает; у Белого глаза юркие (хотя «Голубь» ему очень нравился); в русских нет своего достоинства (то же и евреи); во всем, как и в поэзии, бездна эгоизма и самопотакательства. И еще хроническая мания величия. Всегда отождествление себя с великой целью, великой идеей или, хуже всего, с великим страданием. Русский не способен понять, что страдание, великое или какое угодно, – просто оплата текущих расходов. На долги не жалуются – их платят. И неоплатные в том числе: тогда умираешь в долгах (он опасался, что с ним так и случится). Оттого читать ну, Леонида Андреева, например, так противно. Бродячая Собака вызывала у него такое же отвращение, как и бордели в современной русской литературе. Бордель сам по себе не плох и не хорош, но не надо совокуплять его с искусством (в этом даже Поэт был с ним согласен).
Но
Странный был у них обмен. Поэт жалуется: «Роза и Крест» почти закончена, а конца судьбы Бертрана он не знает. Да и вообще, трудно разобраться в «спутанном символизме» пьесы. Михаил Иванович пьет чай с Поэтом (вместе они, кажется, никогда и не пили ничего другого) и рассказывает о своих «Розе и Кресте» – символах духа, не «спутанных для красы» (то есть искусства), а соединенных в одно в сердце рыцаря, как соединены в одно счастьенесчастье-радость-страдание в сердце Каэтана. Сапунов не выжег огнем духа страсть к женщине, и его огонь загасила волна стихии. Поэт и не мог знать «конца» Бертрана, потому что он не хотел знать свою смерть. Каэтан, сухой и легкий, поет свою песню и уходит, а не умирает. Это Поэту от Михаила Ивановича – роли на выбор. Поэт выбрал Бертрана и умер, а Михаил Иванович ушел. Ему было тяжко среди «своих» Поэта, составлявших как бы свой орден. Он не хотел никаких «как бы», видя в них готовность к смешению (»опять охотники до свального греха»), к той слащавой неопределенности, которая была приманкой в их искусстве и религии. У него был свой орден, а не «как бы» орден. Друзья его были только личные, не по кругу или среде. Его тошнило от русской интеллигентской идеи, где «личное» и «общественное» всегда в мутной смеси, и он считал, что Поэту недостойно быть одним из «них».
Скучно. Ну, в самом деле, сколько можно говорить о том, что и так говорено – переговорено? Но ведь и интересно. Как один из вариантов той философии начала века, которая рефлексом – неважно, положительным или отрицательным – живет во мне и сейчас, в самом его конце. Но отчего же, все-таки, скучно так все получается? Да потому, что жалко мне его, Поэта. Все у него как-то не так выходило. Ну возьмем такой случай. Идет он со Стрелки домой, пьяный. Холодно. Извозчиков нет. Шатается даже. Навстречу девица идет. Ну, вполне. Он ей, барышня, вы не заняты? А она: Боже, неужели вы меня не узнаете? Он, да где, говорит, мне вас узнать, когда столько вас было. А она губку закусила, отвернулась и прочь пошла. Или еще. Идет раз к опере, певицу, с которой у него роман был, встречать после представления. Подождал. Вышла. Вы – говорит – так восхитительно пели сегодня, как никогда. А она ему, куда, говорит, пойдем-то? А он: у меня нельзя – говорит – жена дома, да и мать вчера с дачи возвратилась. А у вас нельзя? – Да какое там, у меня муж-то в опере был, поди сейчас-то уже успел до дома на извозчике добраться.
Сложная была у Поэта семейная жизнь. Трудная. Да и у Михаила Ивановича жизнь была не один сахар. Едет раз из Берлина. В спальном вагоне. Устал страшно и, разумеется, наивно предполагает просто лечь спать. А тут в купе входит – кто? Белый, конечно. Какое счастливое, говорит, совпадение. Вы и я – полюса двух мистических сил. Каких – сами знаете. Это-то уж, безусловно, карма. А как, кстати, с моей книжкой? Ведь замечательно, правда? Нет, я не о денежной стороне, но все же, знаете ли... Да нет, нам с вами не об этом сейчас надо говорить, а о главном. Единственном. Глазами не видимом. А у того-то глаза уж вовсе смыкаются и видеть решительно ничего не желают. Да завтра с утра аудиенция и сразу же совет в Дирекции Императорских Театров. А вы говорите – миллионер. У миллионеров тоже не все устроено бывает.
Но вернемся к Михаилу Ивановичу. С Пьереттой разделаться невозможно и он постоянно ездит в Канны. Зато Станиславского разлюбил решительно и больше не ездит в Москву на спектакли Художественного. В его думанье и чувстве к Поэту накапливается все больше «нет». Чем дальше вверх, тем меньше вариантов. Как в «Розе и Кресте», только два – Бертран и Каэтан. Заканчивая пьесу, Поэт видит, что Бертран получился немного вульгарным, но он ведь и должен таким быть. Михаил Иванович видит, что его история с Пьереттой – вульгарный водевиль, который ему, рафинированному меломану и вагнерьянцу, придется досмотреть до конца, с полной оплатой ангажемента и царскими
Он Поэту: «Я человек совсем частный. В мои дела втянуто множество людей, но за них я не отвечаю. Отвечаю только за самых близких, ну и за себя, как могу. Вы боитесь кары и призываете ее на ваши головы. Но Бог вам судья, призывайте, если хотите, но только на свою. Да и то, знаете, даже если это ваше личное дело, неудобно как-то. Любое дело нуждается в споспешествовании. В умилостивительной жертве, на худой конец. А вы сразу с искупительной начинаете».
Михаил Иванович видел зло как изначальное, всегда тянущееся за ним в настоящее. Эсхатология, как и космическое самоощущение, в нем полностью отсутствовали. Он был человеком своего микрокосмоса.
Поэт все меньше любит свою пьесу (»язык суконный, с души воротит»), и все больше – «Петербург» Белого («Есть такие места... что все становится иным... даже неудачное, до и после них в книге...»). Уговаривает Михаила Ивановича печатать роман, тот пожимает плечами – не слишком ли много «скрытых смыслов»? Все время приходится «отделять идеи от вещей», как будто Белый стыдится ясности.
Он заставляет Поэта дописывать и переписывать пьесу. Странное времяпрепровождение, мучающее одного и слегка забавляющее другого. Поэт огорчен и жалуется: «Все, что мне говорят все мои, я говорю Михаилу Ивановичу... потом это возвращается ко мне от него... моими мыслями и словами». В конце февраля 1913-го Поэт рассказывает ему о критской культуре 2-го тысячелетия до н. э. и резюмирует: «Там было все правильно, кроме основного». Михаил Иванович недоумевает, дескать, если смотреть на это, как сделанное для кого-то, то как мы можем знать? Поэт в конечном счете согласен: все дело в «для». Для народа, для vulgus'a – не знать этого и есть заблуждение и трагедия людей искусства. Михаил Иванович, как всегда, пожимает плечами, ну какая уж там трагедия.
Так беседуют два молодых человека. У всякого искусства два лица. Одно внутрь, другое – наружу. О критском мы знаем только то, что наружу, да и то, едва ли. Свое мы можем видеть и изнутри, – пока видно. Михаил Иванович хочет, чтобы в «Розе и Кресте» все было страшно – «действительность 14-го в. опережала воображение», искусство 20-го опережает действительность. Великие артисты – ты им смотришь в глаза, а там отражается... другой. Такой и Дягилев, который ходит «не один», такие же... «из массы народной», Шаляпин с Алексеем Максимовичем. И тут же рядом два чистых гения Нижинский и Стравинский. Да, Дягилев «все устроит» так надо. Мир начала века давал «дягилевоподобным» и «горькоподобным» избыток пространства. Поэт видел в них силу. У Михаила Ивановича не было к ним ничего, кроме отвращения. Поэт жаловался, что с Белым его «жизнь развела». Еще год-два и жизнь (война?) разведет его и с Михаилом Ивановичем.
Пока что Михаил Иванович мечется между Каннами и Петербургом. Боится Пьеретту и живет с ней. Поэт не боится жену, с которой не живет, беспокоится об издании книг, своих и друзей, и мечтает о вечном союзе «двух истинных художников», не замечая начавшегося отдаления.
Михаила Ивановича все труднее застать дома. Михаил Иванович обожает «Незнакомку», но этого недостаточно. В чем проблема? – как спросили бы мы, из конца 20-го века? Сейчас ясно: проблема была не «поэт и толпа», не «герой и масса», даже не «я и вы», а совсем просто и жестко – «я и мы». Поэт боялся остаться без «мы». Сначала Михаилу Ивановичу казалось, что Поэт просто валяет дурака. Но весной 1914-го на Английской набережной после долгой прогулки с Поэтом (последней, может быть) почувствовал он, что тот не хочет быть одиноким рыцарем и что дурно написанная (ну и что ж из того?) «Роза и Крест» не станет орденским самоучителем для начинающих. Орден – это не компания (»Боря, Женя и я»), а союз равно-обреченных и равно-готовых к поражению.
Пьеретта беременна, а в столице интрига против назначения Михаила Ивановича управляющим оперной и балетной труппами императорских театров. Но 25-го июля он уже едет в Киев уполномоченным Красного Креста в Южной Армии. За месяц до того Поэт записывает. «Мне с ним все труднее и труднее». Перед отъездом Михаил Иванович говорит Елбановскому – они гуляли по Морской, – что России не остаться как она есть. Ну просто по судьбе не выходит, и что Германию необходимо победить, чтобы не стать ею, «хуже этого ничего не может случиться». «Неужто не может?» – простодушно спросил Игорь. У него в это время был в разгаре роман с немкой, дочерью швейцарского консула. Да и вообще, будучи натурой несколько скептической, он подозревал, что с Россией может случиться кое-что и похуже.