Вспомнишь странного человека
Шрифт:
Сван Пруста и Спекторский Пастернака – идеальные «другие другие» своих создателей, хотя последний, престранным образом, был одновременно и «просто другим». Спекторский – от spector, «видетель», «смотритель» (а не от spectrum, «видимое», «обозреваемое»). Пишущий роман повинуется силе того, в ком он объективирован: тот видит, а пишущий это записывает и так «пишет того» – мир романа своими глазами не увидишь. А если увидишь, то не напишешь. А если напишешь, то это не будет роман. Точнее, пишущий повинуется силе своей ситуации, ситуации своего объективирования в «другом», то есть повинуется объективу как объективности этой ситуации, а не как оптическому инструменту, через который смотрят. Здесь значения квазилатинских spector и objectivum совпадают, и тогда «повинуясь силе объектива» будет (для Пастернака) означать «повинуясь силе Спекторского» (даже Игорь Смирнов допускает, что сказанное может иметь смысл как элемент теории романа). С другой стороны,
Сейчас поздно. Совершенно необходимо полностью перестать думать о двадцатом веке до его окончания. Он не потерпит ретроспективы – и в двадцать первом о нем лучше молчать, набрав в рот воды. Как молчал Михаил Иванович о своей России с момента ее окончания. О веке и Европе, однако, хоть редко, но говорил. Потом, много позднее, стал опять говорить о России, но по-другому, попозднему.
Третья и последняя фигура, появившаяся в тот ранний вечер в гостиной Михаила Ивановича (себя я не считаю), была, во-первых, гораздо выше ростом всех остальных (считая и меня), а, во-вторых, не давала решительно никакого повода думать о ней как об «оболочке, набитой страданием». Да чего там! Все это: сухощавость лица с монголоватыми высокими скулами, широкий рот, глубоко посаженные темные глаза, жилистое тело с непомерно длинными, от пояса, ногами в светло-серых брюках с божественно отглаженной складкой – все это было одним с чувством веса, покоя и движения. Престарелый клабмен моих позднейших лондонских встреч, а там, в полутемной петербургской гостиной, двадцатичетырехлетний земляк Михаила Ивановича по глуховскому казачеству, Игорь Елбановский, описывая гигантский полукруг под потолком рюмкой с коньяком, выходящему из ванны Михаилу Ивановичу: «Bonjour, bonjour, bonjour de nouveau, поскольку завтра утром я тебя не увижу. Этот интеллигентный семит призывал тебя побить камнями блудницу революцию, не ведая, что вещает одному из ее незаконных отцов. Кстати, mon cher, имя покойного старшего брата твоего Наума было Берл. Родные звали его Беба. Держу пари, что своего первенца Наум назовет Бернард, вместо Берл, но родные все равно будут звать его Беба. Направление семейной традиции Бреусов – в будущее, которого они сами еще не ведают. Таковы литваки, светлые и рыжие. Евреи херсонские и николаевские предпочитают смотреть себе под ноги и не заглядывают слишком далеко в судьбы своих еще не рожденных отпрысков. Ну, хорошо, что же тебе сказал Наум?» – «Что я вру, и что врать – нехорошо». – «Но ведь он не мог не знать, что ты сам это прекрасно знаешь?» – «Он хотел – ответ. Его вопрос – как обет, и мой ответ – тоже как обет. Вся беседа была ритуальной». – «Ноты – ответил?» – «Частично. Я не хотел себя связывать дополнительными обязательствами. И все это, знаешь, когда из каждых ста довезенных до России английских орудий на фронт попадает самое большее тридцать, из которых десять почему-то не стреляют. Пришли в негодность от долгого пути, я полагаю». – «М-да, – раздумчиво произнес Елбановский, проходя вслед за Михаилом Ивановичем в переднюю и подавая ему пальто, – в прямоте Наума намек на двусмысленность правды. Есть две непримиримые правды – правда революции и правда о революции. Когда революция себя сама погубит, мы спросим, а не достойны ли мы осуждения за то, что не дали ей погубить и нас?»
«Мой ответ будет – достойны», – сказал Михаил Иванович, выходя из квартиры, и подумал, что если в вопросе Елбановского слово «революция» заменить на «Пьеретта», то это будет полной правдой о ней и о нем.
Теперь он сам, если бы захотел, и те, кто были с ним, если бы они умели смотреть и слушать, точно бы знали, как он будет жить до конца своих дней и каков будет этот конец.
Глава 12
Здравствуй и прощай
Вам здесь выпадает дальняя дорога и случайный человек на вашем пути.
Есть люди, присутствие которых мешает пониманию ситуации. Как если бы они явились сюда по чьему-то поручению, но ошиблись местом или временем. Неуместные и несвоевременные, они сосредоточенно выполняют свою работу, нужную неизвестно кому и зачем. Когда же событий, требующих не-понимания не происходит, то такие люди не замечаются, либо их вообще нет. Как правило, они выходят целыми из всякого рода переделок – их редко убивают, обычно
Игорь Феоктистович Елбановский был именно таким человеком. Он появился в караульном помещении Петропавловской крепости 25-го декабря 1917-го, предъявил свое удостоверение РСПУХ и потребовал немедленного свидания с гражданином бывшим министром иностранных дел, в чем ему не могло быть отказано в силу исходящих от него волн абсолютной незаинтересованности в чем бы то ни было, включая исход этого порученного ему (неизвестно кем) дела. Присутствовали при свидании командир Ефим Шерман, красноармеец Семен Глодько и цыган Сергей Клыков.
«Здесь распишитесь, товарищ», – сказал Шерман. «Благодарю вас», – Елбановский расписался и, протягивая руку вошедшему в сопровождении двух конвоиров Михаилу Ивановичу. – «Все, по-моему, очень просто, дорогой Мишель – если, конечно, не пытаться делать выводы, к чему, я полагаю, настоящая ситуация нас отнюдь не приглашает». – «Я перечитывал „Незнакомку”, – сказал Михаил Иванович, – и вижу, что выводы, которые еще можно было бы сделать в ситуации пред-предшествовавшей данной, не были сделаны. И оттого ситуация, предшествующая данной не была понята, каковой она остается по сей день». – «О, можно превосходно понимать, не делая при этом никаких выводов. Да! Я едва ли не забыл самого главного – тебе придется отсюда уйти. Просто так – встать и уйти прочь, не давая себя задержать воспоминаниям и чувствам ностальгическим. Колебания излишни, ведь колебаться – это тоже пытаться сделать вывод. Но заметь, никому – повторяю и подчеркиваю, никому – не придется тебя по уходе провожать, а по выходе встречать, не говоря уже о том, чтобы потом сопровождать в дальнейших твоих одиноких прогулках».
То ли тирада Елбановского повергла присутствующих в состояние, которое современные психологи именуют перцептивный шок, то ли она полностью исчерпала лингвистические ресурсы пытавшегося перевести ее про себя на идиш командира Шермана (Ефим был родом из Литина и очень молод), но произведенный ею «эффект непонимания» был более чем достаточен, чтобы дать Михаилу Ивановичу время для тщательно обдуманного ответа. «Разумеется, разумеется, – сказал он, словно не возражая, а просто продолжая сказанное собеседником, но я бы не хотел торопиться. Ты, конечно, можешь возразить, что задержка и так уж слишком велика, но... что поделаешь! Не под Новый же год начинать новую страду».
Ждавшему его в коридоре за решеткой Великому Князю: «Вот видите, мой дорогой мэтр, как за лживость моих прежних слов, простых и ясных, я теперь расплачиваюсь тем, что слышу и говорю правду на языке абракадабры». – «Не велика плата», – отвечал Николай Михайлович.
«Я не встречать пришел и не провожать, – сказал Елбановский через десять дней после описанной выше сцены, нагоняя его на Литейном. – Вот две пары белья, мыло, хлеб и сахар. Мне еще остается добавить, что на твоем месте я бы решительно предпочел меридианальное движение параллельному». – «Пройдемся вместе немного, – предложил Михаил Иванович. – Потом я сверну влево, а ты не следуй за мной, пожалуйста. Боюсь, что все же придется двигаться по параллелям тоже. Воевать я не хочу ни с кем, но надо помочь – в последний раз». – «Тебя убьют, вот и все, – устало, но без раздражения возразил Елбановский. – И мне тогда не к кому будет приехать в Лондон – об этом бы хоть подумал». – «Ну, в Лондоне ты как-нибудь и без меня проживешь, – проговорил Михаил Иванович, приподнимая старую теплую отцовскую шапку в знак прощания. – Хотя, думаю, что мы там увидимся до конца этого года. А пока я не буду стараться быть убитым. Прощай!»
Нижеследующее написано в предположении точнее, в пред-убеждении, – что чтение мыслей других людей, как живых, так и умерших, невозможно. Если прибавить к этому мое твердое убеждение, что ни один человек не может точно рассказать, что он сам видел и слышал, то отсюда – лишь один шаг до утверждения, что человек, воспроизводящий в своем воображении никогда им не виденное событие, вряд ли наврет о нем больше, чем непосредственный этого события участник или свидетель. Во всяком случае, у первого будет куда больше шансов угадать правду, в то время как последний будет полностью лишен свободы выбора из-за своего знания этого события и из-за нормальной человеческой склонности приравнивать событие к знанию о нем. Все остальное не нуждается в разъяснении.
Отчаяние – не событие. Оно начало стихать, когда его с другими министрами повели в Петропавловскую крепость. Когда на мосту по ним стали стрелять, и все бросились на землю, – только он с Третьяковым продолжали идти – стало еще легче. Когда матросы для забавы толкали его прикладами в спину и прицеливались, оно почти прошло. После знаменитой шутки на тюремной прогулке бывшего министра внутренних дел Щегловитова – отчаяние исчезло (тот сказал, увидев его: «Вы, говорят, истратили три миллиона своих денег, чтобы здесь оказаться – я бы вас с удовольствием сюда посадил, не взяв с вас ни копейки»). Как всегда, беспокоился за мать и сестер (разрешили два свидания).