Вспять: Хроника перевернувшегося времени
Шрифт:
Повод находился легко. Например, Столпцов, проезжая на комбинат, видел строящуюся дорогу (которая становилась все короче), звонил Перевощикову и говорил:
— Бюджетные деньги закапывают твои рабочие, Петр Сергеевич, асфальт на сырой песок кладут. Вот почему дорога через месяц вся в колдобинах стала!
— А ты раньше этого не видел? Бюджетные деньги тебя беспокоят? А я тебя просил помочь из средств ГОПа, ты мне что сказал?
— Что сказал?
— Не помнишь?
— Не помню.
— А ты заезжай,
И Столпцов заезжал к Перевощикову в администрацию, где ждали его уже коньяк и нелицеприятный разговор.
— Ты пришлый человек, Игорь, ты временщик, тебе наплевать на наш город! — выговаривал Столпцову Перевощиков.
— Сам тут без году неделя. А управленец из тебя никакой, у тебя под носом всё разворовывают, если с тобой, конечно, не делятся.
— А ты видел?
— Петр Сергеевич, имей совесть, я сам с тобой делюсь!
— Это еще неизвестно, кто с кем делится, учитывая, что твой ГОП на нашей земле стоит!
— Как же неизвестно? С Гедимином Львовичем мы все делимся. Кстати, что-то он не звонит.
Милозверев действительно не звонил: он был на Канарах в двухнедельном отпуске с молодой красивой женщиной, но не женой, заехал туда двадцать девятого и, следовательно, до пятнадцатого мог блаженствовать. В прошлый раз красотка его основательно растрясла, к исходу отпуска на кредитках оставалось всего ничего, десять с чем-то тысяч евро, но зато теперь деньги каждый день прибавлялись, наряды и украшения с красотки слетали, Милозверева это очень веселило.
Столпцов и Перевощиков продолжали ссориться.
— Ты мне, Игорь, с первого дня не понравился, — говорил Перевощиков. — Я сразу понял, что ты мужик от сохи, так и оказалось. Ни полета, ни выдумки. И сын у тебя такой же, хоть в Америке учился.
— Тебе и Америка теперь не нравится? — усмехался Столпцов.
— Представь себе, нет. И капитализм ваш не нравится.
— Почему же это он наш?
— А чей же? Я частной деятельностью не занимался, сразу пошел по общественной линии.
— Все дармоеды и нахлебники, кто дела делать не хотел, пошли по общественной линии, — отмахивался Столпцов.
— Ты вор! — неожиданно перескакивал Перевощиков.
— Да, вор, но ворую свое. А ты чужое! — отбивался Столпцов.
— Как раз оно мое, потому что я тут родился, в смысле в Придонщине, хоть и не в Рупьевске, а ты пришлый, и ничего твоего тут нет!
— Нет ничего моего и твоего, всё — общее. Божье! — теперь уже сворачивал Столпцов.
— Согласен. Но ты-то тут при чем, если в Бога не веруешь?
— Я не верую, другие веруют. Народ, люди. Да и ты сам все время говоришь, что веруешь.
— Конечно! — соглашался Перевощиков.
— А докажи! — приставал Столпцов.
— Этого не докажешь, — отвечал Перевощиков.
— А что не
— А тебя никто и не просит вообще!
— Сам начал!
— Что я начал?
— Господи, и мне с таким дураком теперь столько лет работать! — восклицал Перевощиков. Или Столпцов. Запутаться нетрудно: при одной встрече так мог воскликнуть Столпцов, при другой — Перевощиков.
— Это я терпел и надеялся, что тебя уберут отсюда!
— Кого уберут, так в первую очередь тебя!
— Не надейся, не уберут! В ближайшем будущем, по крайней мере, то есть в ближайшем прошлом!
— И я с таким уродом еще породниться хотел!
— Да развелись бы они через месяц, потому что твой сын мизинца ноги моей дочери не стоит! — говорил Перевощиков.
— Мизинца? — хохотал Столпцов. — Видел я тот мизинец, когда мы купались прошлым летом, то есть этим — кривой и внутрь загнутый. Красота неописанная!
— Я, Игорь, и в морду могу дать.
— За что? За правду?
— Это не правда, а оскорбление.
— Даст он! — подначивал Столпцов. — Подтяжки не потеряй!
Перевощикову становилось невыносимо обидно, тем более что он никогда не носил подтяжек. И он, не в силах вытерпеть, давал в морду Столпцову. А тот отвечал. Начиналась драка. Секретарша Перевощикова испуганно приоткрывала дверь, не решаясь вмешиваться, да и как вмешаешься в битву двух тяжеловесных мужчин?
Как правило, через несколько минут выдыхались, садились в кресла, сипя и хрипя, поправлялись коньяком, ощупывали синяки и ушибы, которые болели, но не очень сильно, даже если были серьезными: мысль о том, что завтра все пройдет, уменьшала боль.
Так они встречались изо дня в день, изливая друг на друга накопившуюся неприязнь, и уже не могли жить без этих встреч.
И многие, очень многие и в Рупьевске, и по всей России, и по всему миру, занялись выяснением отношений, потому что делать все равно было нечего. Люди как никогда занялись друг другом, и не всегда это оказывалось приятно.
Воскресший Геннадий Васильевич поедом ел Ирину Ивановну, будто она виновата, что он вернулся к жизни.
— Я-то думал — отмучился, — кашлял и стонал он, — а теперь всё заново!
— Не гневи Бога, — кротко отвечала Ирина Ивановна. — Через год-другой тебе полегче станет, а потом совсем выздоровеешь.
— Пока я выздоровею, триста раз помру.
— Теперь уже не помрешь.
— Да? А что сын говорил, слышала? Что может все опять назад повернуться, но неизвестно когда! Это, значит, что если я года два или три буду чуркой лежать, а потом все повернется, то потом опять три года мучайся, пока снова не сдохнешь? Три срока получается? Ни за какие преступления столько не дают! Болит все, Ира, не могу, вколи что-нибудь!