Встреча с неведомым
Шрифт:
Когда я смотрел на Лизу, сердце мое невольно сжималось от тревоги — от страха ее потерять. Я любил дочь Абакумова. Любил с первого дня, когда встретил на Абакумовской заимке. Но прежде я любил как-то спокойно, считая себя недостаточно взрослым, чтобы принять ответственность за любовь, предложить ей стать моей женой. Все успеется, считал я, все придет в свое время.
Все
Он был мужчина — сильный, самоуверенный, красивый, добившийся успеха в науке. А я? Каким мальчишкой я был по сравнению с ним! Вчерашний школьник, еще не выбрал даже жизненный путь. Как будто было что-то еще, кроме науки, более ценное для меня, что я боялся пропустить, утерять безвозвратно. Мне казалось очень важным прослужить три года в армии, далеко от всего, к чему я привык с детства. А потом впереди еще годы учебы в университете… Ну, это не помешает ничему, можно учиться заочно.
Лиза тоже будет учиться заочно, как многие в обсерватории. Алексей Харитонович предлагал ей ехать учиться в Москву или в Новосибирск, но Лиза наотрез отказалась оставить отца. Летом Лиза собиралась лететь в Москву, сдавать экзамены на географический факультет.
За девятый и десятый классы средней школы она сдавала экстерном в Магадане. Сдала блестяще и получила аттестат зрелости. «Богато одаренная натура!» — говорила о ней с восхищением Ангелина Ефимовна.
Было бы просто чудом, если бы Лиза полюбила именно меня. За что? Она любила меня, как брата, на большее и рассчитывать не приходилось. Спасибо и за дружбу, за братскую любовь… Но я не мог потерять Лизу…
Понимала ли это Лиза? Она была очень скрытна — от рождения или вследствии тяжелого детства среди чужих ей людей, которые вольно или невольно постоянно оскорбляли ее, презирая отца, называя его бродягой. Кстати, Лиза тоже не умела прощать, как и Женя.
Как-то я думал, почему за ней никто не ухаживал в обсерватории. Были попытки поволочиться за Валей, что иногда сердило Ермака, хотя он ей и доверял. Кое-кто влюбился в Валю всерьез. Но на Лизу все смотрели как на девочку. Должно быть, потому, что в ней, несмотря на ее начитанность, было еще слишком много детского. Все ее любили, как милую девчушку, как младшую сестру, уважая в ней детскую ее чистоту. И только Женя смотрел на нее иначе. И это смущало и волновало Лизу. Может быть, льстило ей…
Мы подошли к Ыйдыге и остановились перевести дыхание. За неподвижной, в хаотических нагромождениях льда рекой простирались необозримые лесные дали. Уже заливал долину реки лиловато-голубой рассвет, вливаясь через узкую расселину между гор. Было очень тепло для Севера — градусов 20.
— Как хорошо! — сказал Женя оттаявшим голосом. — Вот чего мне не хватало в Москве… — Он глубоко и прерывисто вздохнул.
В лесу пахло хвоей, корой, невыразимо чистый, отрадный запах леса.
— Давайте сделаем крюк, не такой уж большой, и пойдем через кедровый бор? — предложила разрумянившаяся, довольная прогулкой Валя.
Все согласились. Час пути — и мы вошли в кедровый бор… В нем было торжественно и сумрачно. Величавые кедры чуть покачивались вершинами на ветру, роняя серебристую снежную пыльцу. Мы постояли в молчании, захваченные этим одухотворенным, полным какого-то тайного смысла, безмолвием. Опомнились только, услышав хруст снега под лыжами. К нам подходил высокий бородатый мужчина в черном овчинном полушубке, за плечами висело ружье. Я узнал Барабаша. Мы поздоровались.
— Не заблудились часом? — спросил фельдшер, здороваясь с нами за руку.
Марк объяснил, куда мы идем. На Фому Егоровича он смотрел с сожалением и сочувствием.
— Может, зайдете, погреетесь? — спросил Барабаш. — Фактория рядом… Близехонько.
— А не опоздаем? — нерешительно произнес Женя. Он, видимо, начинал мерзнуть.
— Еще много времени, — решительно возразил Марк и пошел за фельдшером.
Минут через двадцать мы подходили к фактории. Знакомая лайка выскочила навстречу, обнюхала ноги, но не заворчала.
Фактория — четыре просторных бревенчатых дома, такие же бревенчатые сараи для скота и для дров. За дворами занесенные снегом огороды, спускающиеся к реке. А вокруг дремучая тайга да высокое белесое небо.
Изба фельдшера состояла из сеней, кухни с русской печью да большой комнаты в три окна.
Барабаш засветил лампу.
— Раздевайтесь и проходите, а я самовар поставлю!
Пока Фома Егорович хлопотал, мы сняли верхние свитеры и сели кто где. Я оглянулся. Кедровые половицы, некрашеные, но выскобленные добела. От толстых стен из кедровника так хорошо пахло, будто теплым летом в бору. На окнах висели штапельные занавески — красные прямоугольники на желтом фоне, но чувствовалось: в доме нет женщины. Кровать застлана неумело. На большом столе, на клетчатой клеенке, навалены грудой конторские книги, газеты, пачка меховых шкурок.
В углу, отгороженная некрашеным самодельным стеллажом, стояла другая кровать, застланная ярким покрывалом. У изголовья небольшой столик, на нем лампа, учебники и тетради. На стеллаже книги, газеты и журналы.
— Марфенькина боковушка, — пояснил Марк, понизив голос. — Тоскует ужасно Фома Егорович…
— Может, щец похлебали бы? Чай, не обедали сегодня? Чем идти на руднике в столовую…
Мы не отказались. Щи оказались очень вкусными… Наверно, Барабаш наварил дня на три, а мы съели сразу. Но он был явно доволен, даже повеселел.
— Ходят слухи, что скоро вырубят наш кедровый бор, — вздохнул Барабаш, раскладывая по тарелкам тушеную оленину.
Вместо гарнира он подал бруснику и грибы. Домашний ржаной хлеб тоже был очень вкусен. Валя даже есть перестала:
— Не могут вырубить! Это же просто… преступление.
— Есть люди, которые за длинный рубль готовы на любую подлость, — подавленно сказал фельдшер. — Пока шумит, любуйтесь им. — Этому бору триста лет. Есть кедры, которым около пятисот лет.
— Надо бороться! —воскликнул я. — Не дать вырубить этот бор. Объявить бы его заповедником.