Встреча с неведомым
Шрифт:
И поскольку изотермы (кривая, соединяющая точки с одинаковой температурой) критического состояния воды и ее растворов опоясывают весь земной шар, то вблизи этой воображаемой кривой отложится вполне реальная и осязаемая оболочка с целым рядом особых свойств. Породы в нем должны достичь очень высокой прочности.
— Но ведь именно этим и характеризуется слой Мохоровичича! — вскрикнул кто-то из бородачей геологов.
— Совершенно верно, — холодно сказал Женя, — моя гипотеза объясняет появление слоя Мохоровичича, как, впрочем, и слоя Конрада, отделяющего граниты от базальтов.
— Круговорот воды и круговорот вещества, который обновляет материки? — заинтересованно вставил Игорь Дашков, нервно теребя свою голландскую бородку.
— Материки целиком смываются за какие-нибудь десять миллионов лет и за столько же лет обновляются. Тонкий слой коры под океаном тоже обновляется и формируется благодаря вертикальной циркуляции воды.
— Но может ли вода проникнуть на такую огромную глубину — к самой нижней границе коры? — спросил Краснов жмурясь. Лицо его покрылось красными пятнами, руки заметно дрожали, и он их спрятал. — Ведь на пути воды лежат и плотные породы и каменные массивы невероятной толщины?
Женя пожал плечами.
— Конечно, может. Ведь абсолютно непроницаемых пород нет.
Женю буквально закидали вопросами, и я уже думал, что все обойдется. Но не обошлось. Ничего они ему не простили.
— Какое глубочайшее пренебрежение к коллективу, — гневно говорил Игорь Дашков. Он был просто вне себя. Жилы на его висках набрякли, под обветренными щеками ходили желваки. — Товарищ Казаков нас просто не считает за ученых. Когда он вычеркнул из плана тему самостоятельного комплексного исследования и низвел сотрудников обсерватории до «фабрики данных», он это показал достаточно ясно. Кстати, эта тема касалась глубинных разломов земной коры… Сам он все это время работает над созданием своей гипотезы (остроумной, не спорю), но совершенно один, не привлекая к ней коллектив, ни с кем не советуясь, даже не ставя в известность. Какой глубочайший эгоцентризм!
Слово брали один за одним (собрание вел Иннокентий Трифонович), и все крыли Женю. Ох и крыли! Женя сидел бледный, злой, ощетинившийся. Серо-синие глаза его от бешенства потемнели. Волосы, в начале собрания тщательно зачесанные назад, спутались и торчали вихрами, как у мальчишки; крупный, красивый рот кривился. Как хорошо, что в этот горький для него час здесь не было Лизы… Хотя его критиковали как будто правильно — никто на него не клеветал, — но меня не оставляло какое-то странное ощущение, что их правда была неполной правдой, а упускала что-то существенное.
Мне невольно вспомнилось, как семь лет назад в этой же кают-компании решалась судьба Абакумова. Как Женя безжалостно требовал предать его суду. Как он до того разошелся, что обвинил сотрудников полярной станции в укрывательстве преступника. Перечисляя давние преступления Абакумова, он тоже не клеветал, не прибавлял. Однако его правда чуть ли не оборачивалась ложью, так как он не понимал и не желал понять нового Абакумова, к которому вчерашняя правда уже не подходила. И жизнь показала, что правы были те, которые мыслили гуманно.
А теперь Женю самого судил коллектив обсерватории. Только теперь коллектив играл ту роль, что тогда исполнял Женя, и, кажется, их тоже занесло, как тогда Женю.
Женя был один и остро чувствовал это. Все против одного. Всё, всё ему припомнили. Они охрипли, перечисляя одну его вину за другой. А потом слово попросил Марк. (Я внутренне съежился. Я так любил Марка, так привык восхищаться им. А теперь вдруг испугался, что он скажет что-нибудь вслед за другими и я буду меньше уважать его.)
Ему охотно дали слово, зная его принципиальность. Марк уже не раз мельком говорил Жене, что его поступки неблаговидны. А теперь, когда он жил в Москве, ему и подавно нечего было опасаться Казакова.
Марк вышел, остановился рядом с кафедрой, невысокий, худенький, и грустно обвел всех светлыми, серыми глазами.
— Я внимательно слушал вас всех, — начал он, — в отдельности каждый как будто прав, но все вместе вы не правы. Вы увлеклись своей неприязнью к Казакову и забыли главное, что Казаков талантлив…
— Ну и что из этого? — злобно выкрикнул Краснов.
— Как что? — удивился Марк. — Это же самое главное! Что толку, если человек предупредителен, не забывает спросить, как ваше здоровье, умеет ладить как с подчиненными, так и вышестоящими, но при этом бездарен, как высохший пень. По-моему, пусть лучше у него будет не знаю какой плохой характер, лишь бы человек был талантлив и от него был толк в том деле, которое он делает.
Конечно, Евгений Михайлович эгоцентричен, как вы говорите. Попросту—эгоист. Не ставит вас ни в грош. Так заставьте его считаться с вами. Пусть он восхищается вашими гипотезами, как невольно, я ведь видел, восхищались вы. Пусть не гипотезами — не всем дано их творить, но хоть своеобразными мыслями. В Казакове слишком много индивидуальности, это правда…
— Индивидуализма! — выкрикнул Краснов.
— …Но в вас, товарищи, слишком мало! Он низвел вас до уровня «фабрики данных». Как же вы позволили это с вами проделать? Бывший директор обсерватории профессор Кучеринер прилагала все силы, чтобы вырастить из вас настоящих ученых. С тех пор как я пришел сюда работать, я это слышал множество раз. Простите, но мне это кажется чепухой. Как это можно «вырастить» настоящего ученого? Это все равно, что вырастить композитора или поэта. Настоящего ученого, композитора, поэта не выращивают. Они сами родятся и сами вырастают. Чем талантливее человек, тем он могущественнее духовно!
Интересно также, почему вы до этого дня молчали? Если бы кто-то из вас не привез из отпуска слухи о неприятностях у Казакова, о том, что он уже раз споткнулся — и это вам придало храбрости, — вы бы так и не осмелились высказать все ему в глаза. Вас не устраивает такой директор, как Казаков? Почему же вы тогда терпите и критикуете только исподтишка? Почему не потребуете другого директора, который не ущемлял бы ваше самолюбие? И вот что я еще скажу. Когда приедет этот другой директор — кто бы он ни был, — ему никогда не удастся сделать из Евгения Казакова только регистратора наблюдений. Из него — не удастся.