Встреча в Тельгте. Головорожденные, или Немцы вымирают. Крик жерлянки. Рассказы. Поэзия. Публицистика
Шрифт:
На фотографиях хорошо видны все четыре пальца передних лапок и перепончатых задних, различим даже недоразвитый пятый палец. Плоские головы, глазницы вдавлены. Отчетлив бородавчатый узор на спине. Высохшая шкурка — вся в складках. На двух фотографиях сбоку от телец — ссохшиеся внутренности.
Насколько я разбираюсь в сих тварях, а я, признаться, знаток неважнецкий, сфотографированы обыкновенные серые жабы, но Решке на обороте фотоснимков помечает: «Это была жерлянка». — «Эта жерлянка свое отункала». — «Раздавленная жерлянка». И: «Еще одна раздавленная жерлянка. Дурная примета».
Возможно, он прав. Краснобрюхие и желтобрюхие жерлянки меньше жаб, а поскольку указываются размеры расплющенных телец — пять, дважды по пять с половиной и шесть сантиметров, — то речь идет, действительно, о жерлянках, а не о жабах, которые
Полагаю, Решке с Пентковской не доехали до Штутхофа,[46] до мемориала существовавшего там одноименного концлагеря. Видимо, Александра попросила повернуть назад. Она была безбожницей (даже сказала однажды: «Тут я остаюсь коммунисткой, хоть и вышла из партии».), однако и у нее имелись свои суеверия.
На сей счет Решке никаких протоколов не вел. Ни расходных записей, ни фотографий от этих неоднократных встреч не сохранилось. Лишь дневник выдает тайну, сберегаемую даже от Александры: начиная с сентября Решке несколько раз виделся с Четтерджи, а свою таинственность он мотивирует так: «Этот предприимчивый, повидавший мир бенгалец заражает меня все новыми надеждами, хотя порою у меня возникает весьма двойственное чувство. Из любой, самой тяжкой проблемы он ухитряется извлечь выгоду. Например, он радуется росту цен на нефть. Ведь из-за них дорожает бензин, а это больно бьет по бедным странам, особенно по Польше. Зато тем больше клиентов будет у его велорикш. Тут он прав. Я и сам ежедневно вижу доказательства тому, что его ставка на растущую дороговизну оправдывается. Теперь верткие велорикши, на которых уже давно не стесняются работать молодые поляки, снуют не только по старому городу, но и по Грюнвальдской; их частенько видишь в Сопоте и Оливе, причем возят они не одних лишь туристов. Инженеры-судостроители, муниципальные служащие, прелаты и даже милиционеры охотно пользуются этим недорогим транспортом, который доставляет их прямо к дому. Четтерджи говорит: „Велорикши экологичны и ни от чего не зависят. Да, они не зависят от добычи нефти, борьба за которую обострится еще больше. Мы гарантируем умеренные цены. Чем хуже вокруг, тем лучше для нас. Вы же знаете девиз: „Будущее за велорикшами!““ Я не возражал, да и крыть было нечем…»
Мой бывший одноклассник часто, видимо, вспоминал о той первой встрече в фахверковом домишке, где он познакомился с бенгальцем и распивал с ним дортмундское пиво. Представляю себе их беседы за стойкой бара. Решке, правоту которого подтвердила расплющенная жерлянка, предвещает катастрофы как расплату за экологическое грехопадение, произошедшее повсюду, от бразильских джунглей до буроугольных карьеров в Лаузице, а Четтерджи излагает планы спасения забитых автомобилями европейских столиц — Рима и Парижа. Единственная проблема, которая, дескать, его, Четтерджи, беспокоит, — это слишком долгие сроки поставки велоколясок голландскими предприятиями-изготовителями да постоянные осложнения на таможне.
Естественно, я обнаружил сообщения и о дальнейших операциях предприимчивого бенгальца, имеющего британский паспорт. «Четтерджи вложил деньги в бывшую верфь им. Ленина. Новые либеральные законы дают такую возможность. В двух средних по размеру сборочных цехах, которые пустуют с тех пор, как верфь потеряла заказы, он налаживает собственное производство. Лицензия одной роттердамской фирмы уже получена. Обеспечен будет не только польский рынок сбыта. Четтерджи собирается выпускать велоколяски на экспорт. Из прежнего коллектива отобрано двадцать восемь высококвалифицированных рабочих, с ними заключены контракты, а для переобучения приглашены два голландских специалиста. Они же помогут наладить серийное производство, которое вскоре будет запущено…»
Между двумя бутылками импортного пива в Решке заговорил профессор, который напомнил бенгальцу, что Гданьск на протяжении тех веков, пока он еще именовался Дантциком, поддерживал торговые связи с Голландией и Фландрией, а также приглашал к себе мастеров, например, архитектора Антония ван Оббергена из Мехелена, который по заказу магистрата
Какие-либо конкретные суммы в дневнике не указаны. Нет выписок из банковских счетов, которые могли бы оправдать рискованное самовольство. Дневник упоминает лишь «кое-какие перспективные операции». «Мистер Четтерджи умело рассеивает мой скептицизм и даже мгновенно превращает его в нечто радужное, эдакий розовый мираж. Ах, если бы мне удалось убедить Александру в том, что замыслы Четтерджи воистину гуманны. Мне бы очень хотелось свести их обоих поближе, ведь он является по существу нашим единомышленником. Для меня, во всяком случае, очевидна внутренняя взаимосвязь между нашим делом, хотя оно затеяно ради тех, кого уже нет в живых, и его будущим заводом. Мы остро чувствуем свой долг перед мертвыми, он же дает людям возможность выжить. Мы думаем о конце, он же видит пред собою начало. Если в высоких словах еще есть смысл, то только здесь, на нашем совместном поприще. Возвращение покойников на родину, ставшее на нашем кладбище повседневностью, и велорикша как средство передвижения, которым особенно охотно пользуются прибывшие на похороны молодые родственники, — вот лучшее подтверждение великим словам (не побоюсь повторить их): „Умри и возродись!..“»[47]
И все же Александра осталась в стороне. Даже самый смелый поворот сюжета не смог бы на эту пору подтолкнуть ее к Четтерджи. Она не только упорно отказывалась от поездок на мелодично позванивающих велорикшах, но и возмущается их владельцем, человеком для нее непонятным. Что-то в нем, дескать, не то. Что-то чужое. Не верит она ни ему, ни его словам. «И глаза у него вечно полузакрыты!» — говорила Александра. Решке записал ее реплику в адрес Четтерджи задолго до первых похорон: «Самозванный англичанин. Ничего, мы ему еще покажем, как показали поляки туркам под Веной…»
Что касается национальной принадлежности, то недоверчивость Александры оказалась оправданной. В одной из бесед за стойкой «рикшевладелец», как пренебрежительно называла Пентковская Субхаса Чандру Четтерджи, он признался, что является бенгальцем только по отцу. Его мать, не без смущения пояснил он, принадлежит к касте торговцев «марвари», которые пришли в Бенгалию с севера, из Раджастана, но вскоре взяли под свой контроль рынок недвижимости, потом скупили в Калькутте джутовые фабрики, за что чужаков невзлюбили. Но таковы уж марвари, деловая хватка у них в крови. Он, Четтерджи, пошел скорее в мать, а столь громкое имя дал ему отец, любитель поэзии, мечтавший о власти и славе. Однако самому Четтерджи вовсе не хотелось следовать примеру честолюбивого легендарного вождя Индии Субхаса Чандры, тем более, что кончил тот плохо; скорее уж он, любимый сын своей матери, чувствует в себе предпринимательский талант, свойственный всем марвари. «Поверьте, мистер Решке, чтобы иметь обеспеченное будущее, надо загодя вкладывать в него денежки…»
Все это, конечно, не обсуждалось в квартире на Хундегассе, где обосновался со своими шлепанцами Александр Решке. Впрочем, думаю, Александра о чем-то догадывалась. Однако те беседы в пивной принадлежали к редким исключениям; приглашений наша пара почти не принимала и жила весьма по-домоседски. Лишь на несколько минут позволялось телевизору заполнять гостиную сообщениями о кризисах и конфликтах. Александр и Александра охотно стряпали друг для друга — причем оба предпочитали итальянскую кухню, тут они были единодушны. Он выучил несколько польских слов. По очереди они забавлялись компьютером. Решке любил смотреть, как Пентковская грунтует на кухне рамы для картин, а потом покрывает их позолотой, пользуясь специальной подушечкой. Если же дело касалось эмблематики или разговор заходил о барочных надгробиях, скрытом смысле их символики, то Александра буквально глядела ему в рот. Иногда Олек и Оля слушали вместе магнитофон, именно то, что записывалось на субботних и воскресных прогулках у реки или у тростниковых зарослей кашубских озер, где хором и поодиночке ункали жерлянки.