Второе апреля
Шрифт:
Итак, учительница задала второклассникам анонимное сочинение на тему «Мой папа». Хорошего тут, по-моему, мало. Ведь не у всех ребят отцы живы, не у всех они остались в семье (скажу сразу: я навел справки и выяснил, что в том втором «Б» есть ребята, которые воспитываются без отцов). Конечно, жестоко и бессмысленно задавать этим ребятишкам такого рода сочинение.
Учительница желала «воспитать папаш», но и ради этой, вполне симпатичной, цели нельзя коверкать душу детей. Слишком дорогая, совершенно несоразмерная плата за «конкретный материал» для родительского собрания — травмирование ребят, прямой сыск (сочинения анонимные, а папам вдруг известно, кто про что писал), нарушение доверия. Второклассники
И еще одно... Уже в нежном, почти младенческом, возрасте закладывается мощный фундамент неуважения к сокровенным сторонам жизни, убежденность, что все на свете подлежит публичному оглашению и обсуждению. Ведь что же иное может означать прямое школьное задание — писать, как ведет себя дома, что делает, что говорит отец? И сколь нелепо создавать у девятилетнего мальчишки уверенность, что он имеет право и даже обязанность безапелляционно судить о взрослых и их взаимоотношениях, что всякое его слово (быть может, вызванное обидой на папу, отказавшегося купить вторую порцию мороженого) имеет силу обличительного документа. А ведь так оно получилось. По свидетельству журнала, именно такими «документами» предстояло оперировать на родительском собрании.
Учительница, заварившая всю эту кашу с анонимными сочинениями, оказалась прелестным юным (с виду лет семнадцати-восемнадцати) существом, наивным, добрым и безответственным. Она только что окончила педучилище, горячо любит своих второклашек, в свою очередь обожающих ее (скорее как добрую старшую подружку, чем как наставницу).
Нина Николаевна была растерянна, когда мы объяснили, какова цена ее простосердечной придумке. Чуть не плача, она повторяла, что «ничего плохого не думала, а просто хотела расшевелить тех пап, которые недопонимают». А потом еще пришел корреспондент, расспросил, похвалил («я думала, он взрослый, по этому делу диплом имеет») и все расписал по-своему («он там сочинил, будто Вовка какой-то печальный, а он самый веселый и озорной мальчишка в классе»). Юная Нина Николаевна искренне и безутешно горевала из-за проклятой статьи, из-за Вовкиных родителей. «Это мне урок, — детским голосом повторяла она. — Больше никогда, никогда не буду верить корреспондентам».
Потом я познакомился, наконец, с самим Гланом. И если не оправдал девочку-учительницу, то уж, во всяком случае, понял, что побудило ее произнести те последние решительные слова.
... Эта история — снаряд, хладнокровно пущенный журналистами в мирный, добрый дом, и без того оглушенный страшным несчастьем. Уже самый пересказ этой истории, вот такой, каков он в «Молодом коммунисте», — предательство, жестокость и подлость. Другие слова — бестактность, непродуманность, безответственность — не годятся: слабы.
Так вот, я познакомился, наконец, с Гланом. В меру испуганный, в меру уверенный, не в меру красноречивый тридцатитрехлетний человек этот пришел в «Известия», чтобы защищать себя. Он говорил: «Мне хотят инкриминировать». А еще, он говорил: «Но ведь Анна Сергеевна меня благодарила, когда я приходил к ним». И еще: «Ситуация в этой семье мне была по теме не очень нужна, материала я имел достаточно, но ведь по-журналистски очень ярок такой штрих к проблеме».
Штрих к проблеме! Материал! Вот чем были для него живые судьбы, сложности, конфликты и страдания живых людей. В этом слове «материал», таком примелькавшемся в журналистской среде, я увидел символ бесчеловечной музы Глана. Да разве только одного этого Глана. Мы так любим писать: «печать — острое оружие». И вместе с тем эти точные слова так часто живут сами по себе, отдельно от будничной практики.
Все еще не редок такой дикий, но с прежних, недоброй памяти, времен привычный случай, когда человек вполне конкретный, живой человек, имеющий свои
Глан сидел, опустив голову, и даже огрызался (он огрызался!), не смея поднять глаз. Он, журналист, видите ли, желал добра! И не одному конкретному Вове, а вообще всем детям, и всем взрослым, которым его статья, как он полагал, должна была помочь. И, значит, Ивану Федоровичу в конечном счете тоже...
— Но как же вы могли про меня такое написать, не поговорив? И про Аню, хоть вы с нею говорили? Откуда вы все взяли? — горько повторял Иван Федорович. — Мы ведь жили прекрасно, нашу жизнь ничто не омрачало (я записал разговор дословно). Аня больше за меня боялась: это у меня такая специальность, что плохое могло случиться, а вот случилось с ней. И сразу столько всякого на нас навалилось. У моей матери три инфаркта подряд. И по работе меня в другое место перевели. Потом я маму похоронил, потом статья вот ваша... И Аня такая прекрасная, героическая женщина, я никогда не знал, что она человек такой сильной воли... Но как же вы могли, Глан, написать, что зрение почти не вернется. Она же надеется, и мы все ее уверяем, и вот Нина Сергеевна, доктор из Филатовского института, приезжала — подтверждала...
— У меня не было времени задуматься, — сказал Глан.
Летчик в горящем самолете имеет время задуматься, куда направить падающую машину — на школу или на пустырь. Даже если этим временем окажутся последние секунды, в которые еще можно использовать парашют. У Глана времени было больше, но у него не было души.
Анна Сергеевна, ее друзья и родные — все были удручены, все говорили о потрясениях, вызванных статьей, о бедствиях, которые последовали за ней, и о новых, неизбежно последующих. Любящая, крепкая семья, но как учтешь тысячу неизбежных тонкостей...
Отец Анны Сергеевны все боялся, что Иван подумает, а вдруг Аня и в самом деле как-нибудь жаловалась корреспонденту, сетовала на мужнину нечуткость: «И так ему тяжело, а тут совсем изведется»... Анна Сергеевна казнилась, что вот теперь Иван примет всерьез выдуманные корреспондентом обвинения и станет баловать Вовку, заискивать перед ним, что ли... И ей тоже непонятно, как теперь вести себя с мальчишкой...
Сотрудницы ее выражали опасения, что в тресте у Ивана Федоровича начнутся традиционные в подобных случаях неприятности (персональное дело, разбор сигнала печати, комиссия по проверке). И конечно, тревога за Аню, за множество тонких, почти неуловимых вещей, определяющих судьбу...
И снова и снова все те же вопросы: как такое могло случиться? Что думали, чего хотели люди, готовившие и публиковавшие злополучную статью?
«Известия» связались с Раисой Павловной Рудаковой, заведующей соответствующим отделом этого журнала (отдел называется «Коммунистическое воспитание»). Вот что она сказала:
— У нас при обсуждении этой статьи обратили внимание, что названы конкретные имена. Мы спросили Глана, а как Анна Сергеевна, не просила ли что-нибудь скрыть. А тот сказал, что не просила. Мы тогда и послали в набор. А потом через одну свою знакомую Анна Сергеевна узнала, что идет такой материал, и передала, что очень испугана и просит ничего не печатать. Но она сама виновата, надо было сразу сказать Глану, чтобы не писал, а тут уже было поздно: шла верстка.