Второе апреля
Шрифт:
Совсем другое его расстроило. Вот эти слова отдыхающей — кандидата исторических наук. Никогда в жизни никто не говорил Савелию таких слов. И наверно, уже не скажет. Определенно не скажет. Какой он бог? Да и зачем ему, собственно, быть богом? Совершенно незачем. Это глупости, а вот поди ж ты, грустно.
Но потом наступило время, когда Савелий о подобных тонкостях и думать забыл. Прошел слух о демобилизации. Полковник, приезжавший из округа, намекнул майору Щукину, — мол, ожидается такое мероприятие, в порядке борьбы за мир. Всем было ясно, что кому-кому, а Фролову, дожившему до седин в старших лейтенантах, погон не сносить.
Могло показаться, что ее это совершенно не волнует. Как раз в самые тревожные дни она надумала послать письмо министру здравоохранения. У нее были важные медицинские мысли.
Ночью в постели Марксина говорила мужу, печально глядевшему в потолок:
— Это дикое варварство! Понимаешь, Сава, они выпускают стрептомицин по миллиону в бутылочке. А мы колем чаще всего двести пятьдесят тысяч или там пятьсот тысяч. И приходится остаток выбрасывать. Представляешь, Сава?
— Представляю, — отвечал он и возвращался к своим невеселым мыслям: как ему все-таки не везет, вот он горит даже на борьбе за мир. Он любил армию с ее непростым умным порядком, с ее высокой задачей. Он любил своих товарищей, может быть, больше, чем они его. Он любил свою радиостанцию. Он только себя не очень любил. Но без армии он будет совсем никто.
— Я прямо так и пишу, — горячилась Марксина. — Это преступление. Неужели же вам не ясно? Даже мне ясно. Ведь им, этим из медицинской промышленности, план хочется перевыполнить. А план идет в миллиардах кубиков, а не в количестве бутылочек. Вот они и гонят в больших дозах. Ради своих мелких интересов такую подлость делают.
— Правильно, — рассеянно соглашался он. А может, еще пронесет, сколько уже демобилизаций было — и обходилось.
Не пронесло. Хотя он даже гадал по газете: кто больше возбуждает дел о разводе, мужчины или женщины? Если мужчины — пронесет, если женщины — демобилизуют. Вышло, что мужчины (задумка была беспроигрышная). И все-таки его демобилизовали.
До Хабаровска ехали пароходом. Оттуда восемь суток поездом, через всю страну. Ребята с утра до вечера торчали у окон. Тайга, тайга, чернота байкальских туннелей, вдруг зарево вполнеба: завод, еще завод и еще. Большущий новосибирский вокзал, которым почему-то полагается восторгаться. Когда проезжали Урал, весь вагон не спал до трех часов ночи в ожидании славной станции Кунгур. На этой станции продают гипсовых псов, с глазами как блюдца, гипсового Васю Теркина, играющего на гармонике, и туфельки из горного льна, которые при желании можно повесить на стенку.
Потом, за Волгой, пошли сады. Пятилетняя девочка из соседнего купе, родившаяся где-то на приисках за Магаданом, кричала, глядя на белоснежные яблоньки:
— Мам-ма, мам-ма! Смотри, какая красивая тундра!
И Фроловы вдруг почувствовали, что нет худа без добра.
В Москве забросили чемоданы в гостиницу »3а сельхозвыставкой» (именно тук ее все называли, хотя у нее было какое-то свое имя).
И кинулись в город. Город был красивый, огромный, разнообразный, и Марксина восторгалась им, как тот мальчик, который сказал, что «Море было большое».
Сели в красивый автобус с дымчатым плексигласом вместо крыши и поехали на экскурсию.
«Это
Обед в ресторане «Украина». Официанты во фраках, как фокусники из Сахалинской облфилармонии. Какой-то эскалоп, заказанный за красивое имя. Кусок мяса, который принесли в мисочке с серебряной крышкой. Официант перевалил его на специально подогретую тарелочку, предварительно приложив ее донышком к щеке. Не остыла ли. Высоченный зал с рисуночками и цацками на потолке.
Все это было так непохоже на райцентровскую «Столовую по типу ресторан», где подавальщицы ходили в валенках, а у входа висел в золотой рамке «Указ об ответственности за мелкое хулиганство».
Савелий и тут, в роскошном ресторане, думал свою тяжелую думу о будущем, а Марксина от души веселилась и держалась так, будто каждый день, по четыре раза, ела в высотном доме.
— Это какая-то дивная сказка, — говорила Марксина о Кремле, об улице Горького, о Третьяковской галерее, о бассейне с подсвеченной водой, о кафе-мороженом «Космос», обо всем.
Они выполнили также всю программу, которую знающие свет провинциалы предписывают каждому впервые едущему в Москву.
Конечно же побывали, в стереокино (потом опасливо признались друг другу, что ничего такого особенного не заметили, только голова болела и билеты стоили дорого)...
Они хотели еще сходить в новый чудный Дворец съездов. Но оказалось, что по будням там считается как Большой театр. И билеты достать невозможно — все начисто продано на три месяца вперед...
Сава попытался пройти просто так, под честное слово, только помещение посмотреть. Но старушки «швейцарки» и под честное слово не пустили. А одна из них — маленькая, носатая, — даже рассердилась:
— Вы представляете, что будет, если всех пускать? Это ж цельный СССР попрется, сто миллиенов.
— Ну и прекрасно! — запальчиво крикнула Марксина из-за Савиной спины. — Миллионам людей будет радость! Как вы считаете?
— А уборщицам нашим? Которым потом убирать... Им тоже радость?
... В Большой театр они так и не попали. Но, конечно, они сходили во МХАТ. Оч-ч-чень понравилось! И, конечно, посетили ГУМ. Это действительно чудесный магазин: в него можно войти голым и голодным, а выйти сытым и одетым или даже не выйти, а выехать на новеньком мотоцикле. Правда, для всего этого требовались деньги.
Деньги летели со свистом. Сто раз в день Марксина шептала у прилавков: «Ой какая прелесть!» И Савелий, по возможности бодро, говорил: «Купи. Нет, обязательно купи. Действительно, очень оригинальная вещь».
И вот остался один пятисотрублевый аккредитив. Последний. На все про все.
— Что будем делать?... — почти весело спросила Марксина.
Савелий устал думать об этом, все московские радости были для него отравлены этими мыслями. Быть может, судьба его вытолкала из армии, из мира необходимости и приказа, специально чтобы дать ему последний шанс совершить что-нибудь особенное, принять какое-то решение, которое можно будет назвать мечтой и поступком. Ведь ему уже сорок два — если не сейчас, то никогда.