Второе добавление к "Дару"
Шрифт:
Возвращаясь к вопросу о состоянии природы до зарождения этого понятия и воображая те безмерно-далекие времена, когда "торжествовал экземпляр", мы можем с помощью комнатной поэзии, если не кабинетной науки, смутно увидеть этот волнистый, переливчатый мир и первые попытки природы кое-что закрепить. Ползучий корень, конец лианы, воодушевленный ветром, становился змеей лишь потому, что природа, подметив движение, захотела его повторить, как ребенок, развеселенный полетом древесного листа, поднимает его и подбрасывает вновь, но только в перстах у природы лист превратился бы в «каллиму». Впрочем, вернее будет, если скажем, что действовал не ветер, а некое возбудительное, рождающее мысль вращение, — и не именно вращение Земли, а плавная сила, которая так празднично оживляет вселенную, этот бал планет. Идея вращения, действуя на кишение жизни, вызванное ею же, и завело в природе ту законообразность повторения, узнавания и логической поруки, которой подчинен мыслящий аппарат человека, плод тех же волнуемых древес. Напомним, что все это пока что лишь приблизительный образ, как было бы лишь иносказанием, если бы мы стали утверждать, что первое разделение всех земных экземпляров на две группы произошло, как разъединение двух половин под влиянием силы центробежной и что нынешная двуполость есть оставшийся знак этого первого раздела, который сам по себе не был еще дифференциацией полов.
Мы тут проходим по самому тонкому месту тропы, где потупившаяся мысль, свой путь зная, боится, вследствие лишнего толчка, усилия проверки, заминки именования, оступиться и соскользнуть, как обзор окрестности с крутого пути рискует вызвать вместо движения рассудка и памяти роковое головокружение. Но что все же необходимо себе уяснить — и что заодно выводит нас на сравнительное safe ground [56] , — это то, что вся дальнейшая работа природы по распознаванию и уточнению видового (родового, семейного) понятия была, через особое свойство ее возбуждения, обречена следовать законам
56
XXVII Твердая почва (англ.).
Постепенное утверждение видового понятия привело к тем более яркому разнообразию этих новых единиц жизни, что вращение и разрыв колец все усиливались — и тут известную роль могли сыграть и колебания в температуре Земли, и плодотворное взаимодействие между фазами флоры и фауны, хотя, разумеется, основной дух развития никак не зависел от случайных катаклизмов случайной среды. Распад вида, взрыв видового кольца, происходил вследствие обеднения данной видовой идеи, что выражалось в вымирании типа или в ослаблении его связующей силы, а это в свою очередь влекло за собой резкие вариационные скачки периферических разновидностей и исчезновение промежуточных форм. Окончание этого процесса знаменовалась тем, что эти крайние вариации, как бы разлетевшись во все стороны от взрыва видового кольца, начинали развивать свои собственные циклы; те из них, которым удалось удержаться, становились центрами новых видовых идей. Трудность представления себе этих явлений в реальном физическом образе заключается в том, что постепенность развития самого понятия вида в природе обусловливала различную его отчетливость в различные периоды времени, — отчетливость, которая наконец дошла до того, что всякая теперешняя попытка себе представить возникновение одного вида из другого (или, вернее, из той или другой периферической вариации) противоречит той предельности видового понятия, о которой уже говорилось. Посему чрезвычайно важно учесть тот интервал, тот скачок (некоторое подобие которого мы находим при сравнении движения механического и движения живого), который отделяет закат разновидности, еще находящейся в ведении вида, от начала ее самостоятельного бытия. Чем дальше мы углубляемся в прошлое, тем неотчетливее очертание понятия вида, тем незаметнее творческий интервал. Но если рассудку трудно справиться с этим явлением, зато каждому curieux знаком особый оттенок чувственной убедительности, присущий его результату, та похожая на откровение несомненность, которая столь резко нами ощущается как прыжок, как мета при взгляде на два вида бабочек, из которых один только что «выделен» зорчайшим энтомологом; и хотя в продолжение полутора веков со времени Линнея эти два вида сходили за один, теперь, когда признаки их тайной видовой разности разоблачены чужой проницательностью, вдруг глаза у нас раскрываются, и уже не понимаешь, как можно было раньше не замечать ясных признаков, с изящной точностью разделяющих эти две бабочки.
Что касается рода, то его следует рассматривать в современном его аспекте как полный круг, составленный из видовых колец с центральным ядром, выраженным типом рода. Классификатору, научившемуся отличать соответствующие признаки, нетрудно отыскать этот центральный тип, если он застал данный род в период, предшествующий его распаду; при этом удается иногда установить и полностью представленный круг периферических видов, и тогда мы говорим, что застали род в его идеальном образе, по достижении которого отдельные крайние виды (в соответствии с исчезновением промежуточных форм при разрыве вида) могут выпасть или, напротив, в результате повышенного оживления бурно распадающихся видовых колец уступить место новым видам (по методу, намеченному выше), между тем, как исчезает родовой тип, что в свою очередь позволяет действенным видовым кольцам группироваться вокруг нового родового центра. Таким образом, классификатор обязан учесть не только экваториальность рода, но его меридиан, т. е. шарообразность рода (как и шарообразность вида). Это значит, что основой для распределения видов и родов следует признать не только порядок вращения форм вокруг центра, но и порядок признаков родового (и видового) времени; например, для рода необходимо установить, чем же объясняется прерывность данной видовой окружности или отсутствие реального родового типа — тем ли, что родовой центр еще не определился, или тем, что он уже исчез. В центральном месте всей системы будут находиться идеальные циклы родов, т. е. таких, которые, будучи в наше время представлены полностью, достигли (временного) совершенства развития. Любопытно при этом отметить, что вследствие изменчивости вида во времени (а также в неведомой, но, вероятно, меньшей мере вследствие продолжения и в будущем природного развития соответствующих понятий — развития чрезвычайно медлительного, и только к сроку кончины Земли осужденного через все более нетерпимые ограничения вернуться к идее экземплярности) самый порядок (а отчасти и дух) классификации должен будет естественно меняться на протяжении веков, так что энтомолог какого-нибудь N-го века, застав уже другие идеальные циклы знакомых нам родов бабочек, даст им место в системе, занимаемое ныне теми, которые к тому времени будут в горячечном состоянии распада/разрыва. Безумное состязание, наблюдаемое ныне, особенно среди англичан, в расщеплении родов, вплоть до того, что чуть ли не каждому члену рода навязывается свой собственный род, как бы намекает ныне на начало некоторого падения родового понятия, быть может, впрочем, преходящее.
Рассматривая грозди родовых циклов чешуекрылых, ныне представленных на Земле, мы замечаем, что, в подтверждение только что изложенных фейерверочных явлений при разрыве рода, роды, включающие множество видов (Erebia, Lycaena и т. д.), являют некоторые крайне симптоматические признаки распадочного брожения: чем больше видов в роде, тем они (и в общем смысле, и в отношении отделения внутриродовых группок из двуx-треx видов) более сходны между собой и тем богаче вариации в пределах каждого вида; и напротив: наличие немногочисленности видов (например, Libythea) соединено с крайней бедностью вариетальныx (аберрационных расовых) способностей у данных видов. Кстати, отметим, что родовое вращение, достигшее своего пароксизма, получает прямо-таки зримое выражение в том, что интенсивно размноженные виды некоторых таких «лопающихся» родов, как бы давая фотографическое изображение идее своего брожения или как лихорадка выражается сыпью, кажут в смысле рисунка круглые пятна, кольца, глазки. Разительными примерами такого лихорадочного состояния рода (в сопряжении со спазмодическими попытками образовать новые ядра) может служить нынешнее положение таких родов, как Melithea или Syrichtus. Достойно внимания и то, что в каждый данный период есть, по-видимому, характерный предел для численности видов в представленных родах (и родов в семействе), зависящий от степени точности видового (родового и т. д.) понятия. Средняя цифра этого количества дает как бы температуру "болезни развития" данного отряда животных в данное время и может служить базой для плодотворных сопоставлений относительно старшинства разных отрядов, представленных на Земле.
Что касается конкретных признаков, иллюстрирующих периферию и центр рода, автор «Приложения» предостерегает будущего классификатора против опасности того мысленного навыка, который механически ищет прежде всего градацию форм. Если в пределах вида такая градация ("промежуточные разновидности") естественна и очевидна, как простейшее выражение стягивающей силы типа и его владычества, то при соответствующей попытке распределить виды в роде, такая градация (предполагающая нечто как раз несовместимое с идеей видовой разности) в методологическом смысле неприемлема, хотя может встречаться как один из симптомов распада рода. Подобно тому, как центральный вид рода (т. е. ближайший образец идеи данного рода) вовсе не обязан совмещать в себе признаки всех входящих в этот род видов, так и они представляют собой не радугу или гамму родовых признаков, а разнообразное и гармоническое использование
Все это относится к идеальным кольцам. В тех же случаях, когда, несмотря на наличие центрального вида, [виды] периферические неясно развивают основные признаки с пробелами, еще не заполненными, или с местными нагромождениями (т. е. сохраняют некоторые соотношения между собой, свойственные аберрационным отклонениям в пределах вида, как, например, расплытие или уплотнение рисунка), хотя наряду с этим, т. е. с поправкой на «пунктир» или "местное сгущение", располагаются кольцеобразно (например, в сравнительно молодом роде Pyrameis с центральным видом indica), — в этих случаях мы говорим, что род находится в стадии своего образования, и помещаем его в соответствующее место на меридиане семейства. Если же центральный вид неустановим, а периферические сильно размножены и настолько схожи между собой, что иногда десятками лет тот или другой остается "под крылышком соседа", причем бывает и так, что торопливо создаются "пробные виды", не выдерживающие больше треx-четыреx поколений, тогда мы говорим, что род распадается, и помещаем его по другую сторону экватора идеальных периодов. Из этого следует, что умение совмещать временные признаки (степень вращательного развития рода) и признаки пространственные (соотношение единовременных родов между собой и расположение в них видов) прямо определяет степень приближения к правильной сферической классификации, в которой почетное место отводится пузырям родов, наиболее отчетливо и гармонично представленных.
Предварительный очерк такой классификации бабочек кратко и без комментариев приводится автором в конце «Приложения» (причем далеко не во всех семействах раскрыты даже родовые скобки); это лишь иллюстрация к принципам, усвоение которых дало бы читателю удовольствие самому разобраться в причинах, заставивших автора принять именно такое распределение. Тут не поможет мне Мурчисон, лепидоптерологические знания которого весьма ограниченны: работа моего отца интересует его только в ее философски-биологическом преломлении. Но лапидарность этой схемы, вероятно, льстила двум чувствам, сильно развитым в ее авторе: чувству пропорции и чувству юмора. В статье, где (судя по отрывкам) каждая фраза, как дверь с матовым стеклом и дощечкой, останавливающей посторонних, где все насыщено знанием, предполагающим мосты там, где читатель (несмотря на бодрое понукание заблудившегося Мурчисона) вязнет в зыбучем мраке, в статье, наконец, где цель автора была дать минимум слов и максимум мысли, обстоятельное изложение ее выводов было бы неэкономно. Предчувствие же того perplexity [57] и даже раздражения, которые должен испытать консервативный ученый, уткнувшись в проект классификации, завершающий непонятную статью, немало веселило ее автора. Но главное, конечно, то, что он предполагал на досуге посвятить отдельный труд затронутому вопросу, а вместе с тем считал, что если шаткость человеческой жизни, туман, опускающийся на Россию, и опасности новой далекой охоты, задуманной в столь неурочный год, ему этого не разрешат, все же предельно точное изложение принципов такого труда даст умам, их, наконец, понявшим, возможность выполнить намеченный автором план. Хочу думать, что он не ошибся в этом; что со временем найдутся такие люди — посмышленее Мурчисона, пообразованнее меня, талантливее и подвижнее страшных черепах, руководящих учеными журналами, и что разработка мыслей моего отца, записанных быстрым почерком завещания в ночь перед отправкой в сомнительный путь, когда кобура, перчатки и компас на минуту вмешиваются в оседлую жизнь письменного стола, и преследуемых тут в тумане сыновьей любви, набожности, вдохновения и умственной беспомощности, создаст ему достойный памятник, видимый со всех концов естественных наук. Горечь прерванной жизни ничто перед горечью прерванной работы: вероятность загробного продления первой кажется бесконечной по сравненью с безнадежной недоконченностью второй. Там, быть может, она покажется вздором, но здесь она все-таки не дописана; и что бы ни сулилось душе и как бы полно земные недоразумения ни были разъяснены, должно остаться легкое, смутное, как звездная пыль, зудение, даже если причина его исчезнет с Землей. Поэтому я не могу простить цензуре смерти, тюремным властям того мира, запрет, наложенный на работу, задуманную моим отцом. Увы, не мне ее довершить. И вот вспоминаю без всякой связи с этой вечной обидой, — или, по крайней мере, без всякой связи разумной, — как в теплую летнюю ночь, мальчиком лет четырнадцати, я сидел на лавке веранды с какой-то книгой, — которую я, верно, тоже вспомню сейчас, когда все попадет в фокус, — и моя мать, как во сне улыбаясь, раскладывала на освещенном столе карты, лоснившиеся особенно ярко по сравнению с густой бархатной, гелиотропом пропитанной пропастью, куда веранда плыла; и я плохо понимал читаемое, ибо книга была трудной и странной, и страницы казались перепутанными, а мой отец с кем-то, с гостем или со своим братом, не могу разобрать, медленно, судя по тихо двигавшимся голосам, шел через площадку сада, и в какую-то минуту его голос приблизился, проходя под раскрытым окном; и словно произнося монолог, — потому что в темноте пахучего черного прошлого я потерял его случайного собеседника, мой отец важно и весело выговорил: "Да, конечно, напрасно сказал: случайный, и случайно сказал: напрасный, я тут заодно с духовенством, [58] тем более что для всех растений и животных, с которыми мне приходилось сталкиваться, это безусловный и настоящий…" Ожидаемого ударения не последовало. Голос, смеясь, ушел в темноту, — но теперь я вдруг вспомнил заглавие книги.
57
XXVIII Недоумения (англ.).
58
30 Аллюзия на стихотворение Пушкина "Дар напрасный, дар случайный…" и на укоризненный стихотворный ответ ему митрополита Филарета "Не напрасно, не случайно…", с которым в данном случае соглашается К.К. Годунов-Чердынцев. Само заглавие романа, «Дар», подразумеваемое, но не названное здесь, восходит, в первую очередь, к этой стихотворной полемике.
— -
Текст публикуется по автографу, написанному предположительно в начале 1939 г. и хранящемуся в архиве Библиотеки Конгресса США. Автограф состоит из 5 страниц машинописи (до слов "доктор мух", как острили русские передовые люди) и 47 страниц неотделанной черновой рукописи (чернила, карандаш) с большим количеством исправлений и помарок. На первом листе после заглавия помечено: "Второе приложение к «Дару» в конце первого тома после 5-той главы" и "после первого приложения в том же пятиглавном "Даре"". Эти пометы связаны с неосуществленным проектом издательства «Петрополис», которое в конце 1938 г. согласилось выпустить отдельное издание «Дара» (см.: B. Boyd. Vladimir Nabokov: The Russian Years. Princeton, 1990. P. 505). По плану Набокова в книгу, кроме полного текста романа, должны были войти два приложения к нему: рассказ «Круг» и эссе Федора Годунова-Чердынцева о научных трудах его отца. По-видимому, Набоков прекратил работу над "Вторым добавлением", когда ему стало ясно, что издание книги не состоится, и впоследствии к нему не возвращался.
По просьбе Д. В. Набокова я подготовил для него транскрипт рукописи, по которому он перевел "Второе добавление" на английский язык. Этот перевод под заглавием "Father's Butterflies" ("Отцовские бабочки") был опубликован сначала в журнале "The Atlantic Monthly" со вступительной заметкой Брайана Бойда (которая предваряет и нашу публикацию), а затем, с предисловием переводчика, в книге: Nabokov's Butterflies: Unpublished and Uncollected Writings. Edited and annotated by Brian Boyd and Robert Michael Pyle. Boston, 2000. P. 198–234. Благодаря содействию Брайана Бойда и с любезного разрешения Д. В. Набокова "Второе добавление" теперь впервые публикуется на русском языке.